Лев Котюков __ КОНЕЦ ДВУЛИКОГО
Московский литератор
 Номер 14 (134) июнь 2005 г. Главная | Архив | Форум | Обратная связь 

Лев Котюков
КОНЕЦ ДВУЛИКОГО
Окончание. Начало в № 13

     
     НО ПРОДОЛЖИМ НАШУ ГОРЕМЫЧНУЮ ИСТОРИЮ о конце Двуликого. Хватит уворачиваться от магистральной темы, не всякий сюжет может выдержать философскую нагрузку, подобную моей, редкий читатель не притомится. Заболтать любое действие можно сколько угодно и, потеряв большой ритм, начнут выскальзывать истинные слова в ничто, как обмылки из рук под водой, лови, хватай потом неверными руками пустую, мутную воду, шарь в илистой дыми грязного дна, и надейся только на случайность, которая в этом мире непредусмотрена Всевышним.
     Жена Двуликого, естественно, сразу учуяла великолепное возвращение омолодившейся соперницы, — и, не будь дура, тоже решила сделать косметическую операцию. И совершенно неожиданную для всех и, наверное, в первую очередь, для самой себя. С помощью верных подруг раздобыла фотографии любовницы мужа и, естественно, выдав их за фото зарубежной актрисы Сары Бернар, заказала себе лицо и всё прочее, по соответствующему образцу. Кстати, "прочее" в особых коррекциях не нуждалось, поскольку жена и любовница Солоневича — Двуликого были женщинами одного типа, — и по росту, и по формам почти ровнялись, не ровнялись только по возрасту, ибо разница в десять лет для женщины совсем не то, что для мужчины. И хотя логика женщины зачастую не поддаётся никаким объяснениям, но сия необъяснимость часто бывает сходна не только у женщин одного типа, например, у пышных блондинок, но и у худых брюнеток, — и это, к сожалению, наводит на мысль, что непонимание женщины не так безнадёжно, как кому-то кажется, что женщины в любви, быть может, более предсказуемы, чем в ненависти.
     И не надо женщине жаловаться на мужчину:
     "— Меня чуть не попросили оттуда из-за тебя!"
     Ибо в ответ можно услышать:
     "— А я из-за тебя сам чуть не ушёл оттуда!"
     Кое у кого из моих читателей и нечитателей от переутомления портится настроение, и кто-то уже вякает за спиной:
     — Я хочу задать вам ряд вопросов?!
     Честно отвечаю:
     — А я не хочу давать вам ряд ответов! Поэтому читайте далее, а не желаете, воля ваша, я вам своё общество не навязываю. Я никому ничего не должен и мне ничего ни от кого не надо!
     Это моё изречение с недавних пор взял на вооружение Двуликий — Солоневич, брякает, к месту и не к месту, а потом счастливо и тупо молчит, как идиот, осенённый последней чужой мудростью. Но использование чужого образа мышления в личных целях чревато не только потерей собственного убогого образа, но и расстройством душевного здоровья по полной программе, если, конечно, оно ещё осталось. Так что особых беспокойств о том, что он никому ничего не должен, что ничего ему ни от кого не надо, Двуликий не испытывает.
     Жена Двуликого, в отличие от его любовницы, тяжело перенесла косметологические опыты, все-таки возраст — не тётка, не обманешь, получила серьёзное осложнение, чрезмерной оказалась её аллергическая реакция на какую-то дрянь, но кое-как оправилась, ожила, не зря слыла любительницей кошек, — и на время неправдоподобно помолодела и похорошела. Можно смело сказать: почти сравнялась по внешним параметрам с ненавистной соперницей. Жену Двуликого с расстояния десяти метров можно было по — пьянке запросто принять за тридцатилетнюю вдову, а, глядя в упор, с просьбой одолжить "до завтра" денег на водку, можно было, не кривя душой, выпалить, перегарно, что она и на тридцать не тянет.
     Двуликий не имел привычки просить "до завтра" на водку у жены, поскольку почти не пил, но был ошарашен её внезапным преображением и малость заробел, как в первые минуты знакомства почти тридцать лет тому назад, когда вечером в районном парке культуры осмелился пригласить свою будущую супругу на танго.
     О, как распирало тогда его мятые студенческие брюки!
     О, как легко и весело болтался его язык во рту, подобно мелкой палке в буйном речном водовороте!
     О, как счастлив был он в тот светлый вечер в дурмане белых акаций! Как никто счастлив.
     Впрочем, каждый человек всегда самый счастливый у Бога. Но мало кто об этом знает, а посему почти никто не ценит Божьего счастья свободы, но упорно стремится к свободе абсолютной, имя которой — Смерть.
     В первую же ночь после полного выздоровления жены попытался Двуликий вспомнить ночи молодые, но был весьма решительно и зло отвергнут, — и в полной растерянности на следующий день, благо выдался выходной, закатился к любовнице. Но Эрна Груздь не менее решительно отказала липучему кавалеру, поскольку, ни с того, ни с сего, собралась ехать в лучезарную Италию. Озлившись на жизнь, Двуликий убрался от любовницы и продолжил штурм жены, вооружившись роскошным букетом цветов в надежде всё-таки овладеть омоложенным телом, но финита ла комедия, жена лишь рассмеялась в лицо, хотя от цветов не отказалась. Но когда он ночью во второй раз попытался проникнуть в супружескую постель, отхлестала тяжёлым, мокрым букетом, как какого-нибудь нашкодившего камер-юнкера, и выставила вон.
     Скрипнул вставными зубами Двуликий, аж стёкла оконные вздрогнули от жуткого металло — керамического скрипа, выскочил из дома, вывел из гаража свой старый "Мерседес" и на предельной скорости, благо свободны были дороги ночные, помчался за ''последним'' объяснением к любовнице, в который уж раз окончательно решив начать новую жизнь на стороне.
     Долго не открывала Эрна Груздь дверь, но измученная непрерывными звонками по сотовому телефону, облачилась в новый эффектный халат цвета сирени с серебром, который купила для смущения носатых итальянцев, — и предстала перед Двуликим этакой ожившей картиной художника Врубеля.
     Но не ожившую картину вдруг узрел Двуликий в любовнице, ибо недолюбливал художника Врубеля за дружбу с Авербахом, а собственную жену, от которой час назад решил уйти на веки вечные, точь-в-точь такой же светящийся халат был на ней в миг расставанья.
     — Что?! Опять жена не дала?! Пропёрла?! Ночевать негде?! А я здесь при чём?! У меня не ночлежка для изгнанных мужей! — сиренево серебрясь, выпалила Эрна Груздь.
     О, гром и молния, о, мрак и ужас! И голос любовницы был почти неотличим от голоса жены. Ледяным ознобом прошибло всё существо Двуликого, от заляпанных в дворовом дерьме подмёток до последних неблагородных седин на голове. Он попытался выдавить из оледеневшего нутра оправдательные слова типа, что пришёл навсегда, что уже никогда никуда не вернётся, что разведётся, наконец, и женится, но лишь промычал с унылым косноязычием:
     — Я это, того, понимаешь...
     Промычал абы что, вываливаясь из реальности в ничто, совершенно не понимая, кто перед ним — жена, или любовница.
     А сиренево-серебряная Эрна Груздь, давно привыкшая к несбыточным обещаниям горе-любовника, давно подуставшая от них, смачно плюнула Двуликому под ноги, ловко попала на воняющий ботинок, злобно захлопнула дверь перед женострадальцем и зловеще выкрикнула из-за двери:
     — Пошёл вон, дурак подкаблучный! Меня в Турине приличные люди ждут, встречать будут! Мне три кардинала венчаться предлагают! И не звони, дурак, милицию вызову!
     
     Страшно стало Двуликому, страшно, как до рождения на свет. О, как страшно, будто недоношенному. Всё окончательно перепуталось в его слабом сознании. Дикие мысли, как муравьи на мед, полезли в его расстроенный разум. Двоилось воспаленное воображение: двоилась жена, обращаясь в любовницу, двоилась любовница, обращаясь в жену. И ему стало мерещиться, что жена и любовница — сестры — близнецы, но из-за страшной семейной тайны скрыли от него своё кровное родство, — и откроют эту тайну в час его погибели, когда будут вершить над ним суд в ночь полнолуния, на жертвенном камне, под белой сиренью. И будет взвешено каждое слово, будет подведена последняя черта под его лживым существованием, оскверняющим информационное поле Вселенной, ибо ложь — враг любви.
     Дивная, светлая ночь представилась Двуликому, представилась туманная равнина, сиреневый холм в полнолунном мерцании и чёрные, высокие фигуры в остроконечных капюшонах, скрывающих лица.
     У-у-у-у-у-у!!!
     Собственная отрубленная голова привиделась Двуликому. Осыпалась белая сирень в фиолетовые сгустки венозной крови и хрипела умирающая голова нечеловеческим голосом: "...навсегда, ...никогда, … никуда, ...разведусь, ...женюсь!"
     Не помня себя, выскочил Двуликий из подъезда во тьму внешнюю, вскочил в машину и погнал, несчастный, куда глаза глядят, то ли в сторону Можайска, то ли в сторону Мытищ, — и объявился лишь к рассвету на Юго-Западе Москвы, в окрестностях городского обиталища Цейхановича, а потом в самом обиталище, где несмотря на сырое, ветреное утро пили без закуски красный портвейн известные нам русские люди, как-то: Авербах, полковник Лжедимитрич, публицист Хатюшинг, природный немец Облог Юзифович, племянник украинского китобоя — браконьера Соляник-Зальцман, лесовод Киксман-Куксов, краевед Демьян Лившиц и, примкнувший к ним из-за человеколюбия, ветеран труда, вдовец Махмуд Карлович Розенфельд, отец мрачной, незамужней дочери, у которой в прошлом году прямо из подъезда украли детскую коляску, вполне пригодную для хранения тамбовской картошки. Пили не просто так, дуриком, а провожали Жорку Киксмана в Австралию к двоюродной чёртовой бабушке, но не того, который Киксман-Куксов, а того, который без Куксова.
     Появление Солоневича-Двуликого сразу было всеми одобрено, даже Авербах, недолюбливающий его ещё со времён незаладившегося сельхозстуденчества, процедил:
     — Вовремя прибыл.
     — Вот оно и подкрепление, штрафную ему! Дай я тебя расцелую! — в избытке братских чувств припал к Двуликому полковник Лжедимитрич.
     — Но я за рулём! — обслюнявленный полковником, с досадой возразил Двуликий.
     — Но с рублём! — веско изрек Цейханович.
     — И не с одним... — воодушевлённо поддакнул Авербах.
     Двуликий не стад отпираться, поскольку заначил от жены изрядную сумму, которая должна была потратиться на ослепительную Эрну Груздь, но, увы-увы, — и щедро спонсировал застолье, ибо красный крепкий портвейн, да и водка к моменту его появления практически закончились, и на штрафную он мог рассчитывать лишь теоретически.
     Странно, но во времена последние я вдруг стал замечать, что не только моё грядущее слишком быстро обращается в прошлое. Я и раньше это замечал и гневно высказывался на сей счёт, но упорно думал, что ускорение русского времени происходит лишь от того, что слишком быстро кончается водка в наших застольях. О, как наивен я был, хотя не совсем, ибо без водки всё абсолютно бессмысленно и по эту, и по ту сторону России. Но нынче русская водка почти отступила куда-то в сторону, совсем чуть-чуть, на воробьиный шаг всего, но отступила и перестала играть главную роль в нашем быто-небытие, хотя количество выпитого и выпиваемого на мёртвую душу населения превзошло все мыслимые пределы. Но, увы, количество потребляемого алкоголя в связи с повсеместной деградацией уродонаселения не порождает новое качество. Закон диалектики даёт сбой, и далее работать на нас отказывается. И прошлое поглощает грядущее с такой чудовищной скоростью, что, даже при неограниченных запасах водки, тьма на успевает обращаться в свет. Это весьма печалит мою душу, если не сказать больше, ибо не прошлое меня гнетёт, не настоящее, которого практически нет, но грядущее, ибо душа вечно в грядущем.
      И следим мы до рези в глазах за улетающим тёмным дымом наших надежд, вместо того, чтобы узнать, откуда исходит гибельный чёрный огонь. И редким душам удаётся из глубины жизни заглянуть в глубь вечности, и не видим мы себя, ибо смотрим в зеркало Вселенной с обратной стороны.
     И летят, и летят в уходящую осень листья жизни нашей, и никогда не опадут эти листья на нашу землю.
     
     Но вернёмся к нашим друзьям, вернее, к моим друзьям, поскольку не всех своих читателей и нечитателей я отношу к близким людям, хотя кое-кто надёжно числится у меня в недалёких, а кое-кто и в товарищах, но некоторым из них известно, кто "товарищ", поэтому я и делаю целомудренную оговорку: к моим друзьям. У моих друзей никогда не кончается водка, поэтому я с ними повязан до конца дней своих, несмотря на то, что многие завидуют им и ненавидят за многочисленные добродетели и таланты. Но я жизнь готов отдать за своих друзей-героев, ибо меня ненавидят всего лишь за гениальность.
     — Что-то ты сдал, стареешь, брат, раньше времени, — почти дружелюбно сказал Двуликому Авербах, — Лица на тебе совсем нет, какая — то рожа мелкая, на таких теперь бабы не смотрят.
     — От него отвернулась удача! — брякнул Соляник-Зальцман, дожёвывая тёплое сало, ибо замороженное съели еще позавчера.
     — Удача — не арбуз, удачу в карман не спрячешь. Удача, как душа, с годами на морду лезет, — явно повторяя чьи-то слова, возможно, мои, хихикая, вклинился в разговор областной краевед Лифшиц-Ленцов.
     — А ну, не порть нам ауру, Лифшиц! — возвысил голос Цейханович и, сочувственно посмотрев на Двуликого, предложил, — Знаешь что, брат Елдырин, (Иногда почему-то Цейханович обзывал друзей и недрузей фамилией Елдырин. Прим, автора) нужно тебе обратиться к хорошему косметологу. Есть у меня один, недорого берет, почти ничего не берёт со своих, кроме валюты. Пусть он тебе малость рожу освежит, подтяжку сделает, ну и прочее... Все тёлки головы повывернут, помолодешь, как огурец малосольный, и бабы твои поганые присмиреют.
     Не буду утверждать, что Двуликий с радостью откликнулся на предложение нашего великого друга, но вдруг каким-то лукавым, почти разумным светом наполнился его полубезумный взгляд, и морщины на узком лбу разгладились как бы в предчувствии омоложения.
     — За молодых! — не разобрав в чем дело, браво выкрикнул полковник Лжедимитрич, и все дружно выпили, даже Двуликий для приличия чуть-чуть пригубил, — и пока народ морщился и закусывал, тихо сказал Цейхановичу:
     — Дай телефончик...
     — Какой ещё телефончик? — аппетитно хряпая капустой, озадачился Цейханович.
     — Ну, этого, как его, ну косметолога...
     
     Почему человек должен кого-то любить?!
     Какую-то малую родину?
     Какие-то малые народы?
     Какие-то общечеловеческие ценности?
     Человек никого не должен любить, кроме Бога. Человеческая любовь есть воля Божья, — и наш Господь ничего никому не должен.
     
     На две недели Двуликий исчез из поля зрения и объявился совершенно преображённым на Юго-Западе Москвы после пребывания в институте красоты имени Мейерхольда. Лет на пятнадцать умолодил его приятель Цейхановича, врач-косметолог по кличке Мордоворот, и всего за какие-то полторы тысячи долларов, то есть по сто за год. Так умолодил, что пьяный полковник Лжедимитрич, не веря глазам своим, пытался приспособить под монокль свои наградные часы, дабы пристальней рассмотреть следы рукоприкладства Мордоворота. А ветеран труда Махмуд Карлович Розенфельд настолько был потрясен очевидным омоложением Двуликого, что тут же начал клянчить в долг у Цейхановича, якобы на косметический ремонт квартиры, и выклянчил бы, стервец, не гаркни своевременно Авербах:
     — Закрой пасть, тунеядец чёртов, пока я тебя не умолодил на тот свет!
     И кулачище грязный показал, безразмерный, надо сказать, кулачище.
     А Цейханович, оценивающе обозрев Двуликого, изрёк не без нравоучения:
     — В отдельности каждый ничего не сделает, кроме глупости, а вместе все единодушно согласятся, что сделать ничего нельзя, кроме глупости. А мы вот сделали, ибо наша команда есть образец коллективного труда под руководством единоличного разума, — и провозгласил, — За новую жизнь с новой рожой!
     — У-ррра! За рожу, за Родину, за Сталина!!! — верноподданечески выкрикнул полковник Лжедимитрич , — и новое обличье Двуликого было бурно и достойно обмыто за его счёт.
     Но!!!..
     Но помолодевший Двуликий зря спешил радоваться. Помолодеть-то он действительно внешне помолодел, даже душой чуть-чуть, но какой-то уж слишком гладкорожий сделался, слишком розово-лоснящийся, без малейших признаков романтизма, а такие, как известно, не пользуются у женщин особым успехом, лишь иногда используются с грустью за неимением лучшего. Слава Богу, что Двуликий с трудом передумал красить седые волосы. Но не прибавляла седина ни капли благородства его гладкощёкости, наоборот, почему-то раздражала. "Экий гладкорожий, а седой, уж лучше б наголо остригся", — невольно думалось мне. И вообще, глядя на отреставрированное, лицо Двуликого почему-то вспоминались жуткие абажуры из человеческой кожи и книжные переплёты из оного подручного материала, о которых грезят некоторые прогрессивные писатели, надеясь хотя бы таким оригинальным способом заслужить внимание читающей публики.
     Естественно, Двуликий не видел себя со стороны, впрочем, этим редким даром мало кто обладает из живущих, этот дар большей частью открывается мёртвым. Но Двуликий об этом и не догадывался, а посему радостно распрощался с нами и помчался к своим любимым женщинам, абсолютно уверенный в восторженном приёме. А в чём ещё быть уверенным дураку после косметической операции, кроме восторга?..
     Не буду тратить время и описывать его потрясение, его непонимание происходящего, ибо жена, похожая на любовницу, и любовница, похожая на жену, дали полный отлуп Двуликому и ничего, кроме злого презрения по поводу его омоложения не выразили.
     "Придурок! — сказала великолепная Эрна Груздь, — Было в тебе что-то итальянское, а осталось только хамское."
     А жена выразилось покрепче:
     "С такой гладкой рожей только в пидоры идти, жопу на голову одел. Нашёл на что деньги тратить, когда я на колготках экономлю! Полный придурок!"
     И не сработала старая тупая формула: стерпится, слюбится.
     Женское презрение — явление необратимое, как затмение Солнца и Луны.
     И, разверзлась пустота жизни и времени перед Двуликим, настоящая безжалостная космическая пустота разверзлась. Впервые за свою, в общем-то, уже долгую жизнь, прозрел Солоневич — Двуликий собственный внутренний космос. Страшен оказался этот неведомый космос, сродни погребению заживо в болотной земле обочь чужих могил оказался. В этом космосе бессмысленно было раздваиваться, изворачиваться, подличать и лгать, ибо ни одному смертному ещё не удавалось обмануть своё одиночество земное. Даже моим давним верным собутыльникам Клушину и Лекашину, которых я научил закусывать водку и одеколон мандаринами, дабы благородно соответствовать званию студентов Литературного института имени Горького при Союзе писателей СССР. Где-то они теперь, горемычные?! В каких небесных садах мандариновых?.. Борются ли по ту сторону России с антисемитизмом? Надеюсь, что уже побороли, не то, что здесь, по эту сторону, где безнаказанно бродит призрак антисемитизма, где Клушин и Лекашин явно не доборолись в надежде на вечность. Но теперь-то она, слава Богу, в полном их распоряжении.
     Но Двуликий не умел надеяться на вечность и, преобразившись, после косметической операции в Одноликого, стал полностью терять себя в пустой надежде обрести былое расположение любимых женщин.
     Но на очередное его жалкое бормотание: "...Никогда, ...навсегда, ...разведусь, ...женюсь", смачно плюнула в обновлённое лицо страстная Эрна Груздь и, заслышав: "...никогда, ...навсегда, ...брошу, ...вернусь", шарахнула грязной половой тряпкой по глазам законная супруга.
     Не помня себя, ринулся он в одиночество, в свою однокомнатную квартиру в Мытищах, которую получил в наследство от матери и держал пустой на всякий пожарный случай. Но сломался ключ в замке и застрял безвылазно, даже пустая квартира отказывалась принимать Двуликого. Внешняя пустота стала неудержимо сливаться с пустотой внутренней, — и только Цейханович мог спасти страдальца. Слава Богу, в тот день он оказался дома и поэтому на сегодня Двуликий ещё жив. Но будет ли он жив завтра, я не знаю, и знать не хочу. Это советские писатели всегда знали, о чём писать, а я, слава Богу, — писатель не советский — и уповаю на волю Божью, а не на общество "Знание" и "Бюро пропаганды", и посему обрываю своё повествование о Двуликом. Да и поднадоел он мне своими комплексами преизрядно. Я спать ложусь, и никто не заставит меня продолжить сочинительство, даже пьяный Цейханович. А вы, дорогие мои читатели и нечитатели, можете читать дальше. Впрочем, я никого не заставляю и не прошу читать мою прозу жизни, и не надеюсь на бессмертие, но помню, даже во сне помню, что бессмертье Божье обретается на Земле, что каждый счастлив у Бога, что настоящий писатель никому ничего не должен, кроме Бога.