Виктор Перегудов __ ДЕРЕВО И ЗМЕЯ
Московский литератор
 Номер 21 (141) ноябрь 2005 г. Главная | Архив | Форум | Обратная связь 

Виктор Перегудов
ДЕРЕВО И ЗМЕЯ

     
     В ГЛУПЫЕ МЛАДЫЕ ГОДЫ ВЫЧИТАЛ Я в одной лживой, как теперь понимаю, книге такое изречение: чтобы быть счастливым, человек должен посадить дерево, написать книгу и убить змею. Всего-то навсего. Я решил начать с самого легкого — с книги. Не знал дурачина, что до этого самого момента был вполне счастливым, а после — никогда. Взял тетрадь в сорок восемь листов, красным карандашом написал на обложке "Книга".
     Книга, понятно, должна состоять из слов, Вот, к примеру, слово "река", В этом слове сама река, ее сильные ленивые струи, когда она течет по равнине, обозначаются слогом "ре". Слог "ка" — это ширина реки, ее спокойный поворот, ее протяженность,
     Я писал слово в тетрадь, но реки уже не было, а было только слово "река", Все пропадало. Но что такое одно слово, если я посягал даже на предложение. Писал предложение, то есть предлагал свою мысль, свое чувство неизвестно кому, от кого зависел, чьей оценки ждал как самого главного мгновения своей жизни. И понимал, что он думает про мое предложение,
     Я бросал ручку. Вырывал страницу.
     Делался страшно ленив, как казалось со стороны, потому что сидел оглушенный, ничего не чувствовал, кроме жуткого жара в самой середине груди.
     Потом вскакивал, бежал на улицу, цеплялся за машину, или гнался за кем-нибудь, или убегал от кого-то, или бил по мячу, или устраивал быстро детскую драку — лишь бы не стоять на месте, лишь бы не стоять, чтобы этот страшный жар не сжег меня совсем.
     Так постепенно таяла моя тетрадь, Иногда я писал несколько предложений подряд, не перечитывая их сразу же, а стремясь написать побольше...
     Это было еще хуже.
     Потом я исхитрился и, написав несколько предложений, не прочитал их вовсе, а просто захлопнул тетрадь, сунул ее в дровяном сарайчике под полено и завалил сверху крупным колючим антрацитом.
     Там, под поленом и углем, тетрадь пролежала все лето. К осени я раскопал ее.
     И не порвал страницу. Вдруг я понял, сидя в сарае и слыша возню мышей, что не могу порвать эту страницу. Я прочитал ее раз десять или двадцать и все это время слышал, как шуршат мыши, как по улице едут, гремя на шоссе, грузовики, как мать зовет меня в дом" Я вышел из сарая с тетрадью а руке и увидел, что ласточки летают ниже проводов — к дождю. Я все понимал и слышал, но в то же самое время слышал и каждый звук написанного в тетради. Все, что было там написано, не отделяло меня от земли, мышей, ласточек, от собирающегося дождя, от дребезжания старых полуторок на новом, бугристом и ребристом шоссе, которое проложили на нашей улице.
     У меня была уже страница. Но дальше, вслед за ней, шла бесконечная череда чистых, чуть-чуть сырых листов, и на них не было еще ни буковки. И мне предстояло теперь заполнять эти страницы словами и предложениями, строчками, писать и писать, и когда я взялся за это, то увидел, что тетрадь моя заколдована, потому что чем больше я писал, тем больше прибавлялось в ней чистых листов, словно кто-то вплетал их по ночам, продлевая мой бесконечный и невыносимый труд. Причем эти новые листы были такими же чуть-чуть сырыми и так же пахли землей и углем.
     И вот когда я совсем измучился, заполняя страницы, услышал, что, оказывается, чтобы считать жизнь достойной, надо выкопать колодец. Книга была необязательна, ее заменял колодец, а другие два условия сохранялись — по-прежнему требовалось посадить дерево и убить змею. Я взял тогда тетрадь, чувствуя ее тяжесть, и сжал в руках, сминая. Горела печь. Я открыл дверцу печи. Огонь облизывал дрова, и они сперва чернели под желто-белыми языками, а потом сквозь седину пепла проклевывались малиновые, раскаленные стрелочки, складывающиеся в рисунок, подобный рисунку линий на ладонях. Я хорошо себе представил, как это будет, и подумал про тетрадь: наконец-то ты высохнешь...
     Мать подошла и захлопнула дверцу печи, сказав: "Чадит!"
     С тех самых пор я не переставал удивляться способности бумаги сохранять запахи. Тетрадь сохранила запах огня, а ведь огонь никогда не касался ее страниц.
     При желании я могу, взяв ее в руки и закрыв глаза, увидеть каждый язычок пламени в топке печи, небольшую, почти черную кочергу, материнскую ладонь, закрывающую горячую дверцу. Много позже я подумал, что, наверное, никогда бы не следовало откапывать спрятанную тетрадь. Вероятно, она истлела бы в земле, но я откопал ее раньше, и получилось, что она как бы проросла земляной силой, что-то в себя вобрала вместе с запахом земли. Теперь много можно рассуждать об этом, и лукавый разум найдет как бы и без моего участия убедительные истолкования происшедших скромных событий, но требуется вести рассказ дальше, потому что появился колодец, несмотря на то, что тетрадь не исчезла и не перестала меня мучить.
     Мы — мать, старший брат и я — жили в старом доме, в хате, и надо было строиться. Предполагалось, что, когда мы построимся и войдем в новый дом, наша жизнь изменится. Тут невольно хочется поиронизировать, ибо какое банальное и беспредельно смелое словосочетание употреблено для обозначения наших неопределенных надежд! Жизнь изменится! Получилось же все, как было только что сказано: жизнь изменилась. Может быть, точнее надо сказать так: мы изменились, мы всё изменили. Мы сломали дровяной сарайчик. Из шлака, цемента и воды наделали великое множество шлакоблоков, причем начинали эту тяжелую работу в дождь, а дождь, как следует из известной приметы, способствует всякому начинанию.
     Приметы относительны, потому что строительство дома шло не так, не в том порядке, как мне хотелось, и несмотря на своевременно выпавший дождь была допущена страшная, вышедшая мне боком ошибка: колодец мы выкопали уже после того, как построили дом. Ведь до чего ловко все могло бы получиться: начинаешь строить дом — выкопай сперва колодец. Для строительства дома требуется немыслимое количество воды. Так как я по малолетству ничего не умел, мне выпала доля водоноса. Я не хочу сейчас вспоминать, что такое обеспечить водой строительство четырехкомнатного дома, сколько для этого требуется ведер воды,
     Только скажу, что быстро научился и сейчас умею носить два или три (с коромыслом) ведра воды шагом или бегом, днем или ночью, по розной дороге или по колдобинам, не проливая на землю ни капли — ни единой, ни единственной, ни самой маленькой. Я научился так ее беречь, что, наверное, она даже не испарялась из моих ведер. Кроме того, я научился мгновенно лечить рассохшиеся бочки и готов поделиться этим профессиональным опытом. Если течет бочка, надо взять горсть пыли (не глины, что кажется значительно более удобным, глина вымывается, и толку от этой операции никакого) и этой горстью, полураскрытой ладонью провести изнутри наполненной водой бочки вдоль рассохшегося шва. Пыль всасывается током воды и накрепко замыкает щель.
     Также я научился осаживать обручи — с той же постоянной своей целью сбережения воды и еще приноровился спасать вовсе безнадежные емкости, выстилая их изнутри полиэтиленом, предварительно грамотно раскроенным и сваренным затем по швам горячим утюгом.
     Вся эта премудрость потребовалась для того, чтобы экономить воду, ибо колодца-то у нас не было. Мы-таки построили дом и надумали копать колодец, и я понял справедливость событий: мы его выкопаем — без меня этого делать не будут, потому что незаметно мать и брат привыкли, что я умею работать. И когда мы его выкопаем, уже в точности будет исполнено одно из трех условий счастливой и достойной жизни.
     Что такое тысячи ведер воды в сравнении с этим прекрасным делом! Да ничто, ерунда!
     В солнечный день мы начали копать колодец, потому что кто же в здравом уме будет ждать дождя для того, чтобы начать копать яму, с которой, собственно, и начинается колодец. В наших местах вода лежит слоями: метрах в двенадцати от поверхности проходит второй водоносный слой, а первый разжижает землю на глубине четырех-пяти метров, но на нем никто не останавливается.
     Считается, что нижняя вода чище и вкусней, и так оно и есть, потому что первая вода неуловимо чем-то отдает, в ней есть как будто бензиновый привкус.
     Мы вырыли яму и опустили в нее бетонную круглую кадку без дна — первое кольцо. Потом по очереди с братом залазили в это кольцо, подкапывая его по кругу, отчего кольцо потихоньку опускалось. Когда верхняя его часть сравнивалась с землей, на первое кольцо накатывалось второе, они скреплялись цементом, и работа шла дальше. Трудно было удалять песок, а вынуть его надо было тонны. Делалось это при помощи ведра и веревки, причем когда сверху вытягивали ведро, надо было стоять, прижавшись к стенке, потому что у ведра могло вывалиться дно, а тяжкий ком сырого песка — это не тополиным пух, убить может.
     На пятой кадке повело весь стол. Мы дошли до плывуна, и не было никаких сил вычерпать кашу из воды и песка, непрерывно заполнявшую нижнюю кадку. Требовалось как можно скорее пройти водоносный слой, укрепиться в грунте, но ничего не получалось, слой был толстый, и хаотическое движение песка, подобное течению земли, выгибало и выворачивала ствол не рожденного еще колодца, разрывало цементные связи. И появилась у нас с братом злоба к песку и воде. Планета, в которую мы углубились на пять с лишним метров, слышала наш мат. В колодце мне тоже дозволялось ругаться — поэтому я не простудился.
     И вот кое-как, с матом и песней "Марина", которую мы пели также со злобой, мы внедрились в одиннадцатый метр и тут едва не утекли по подземной реке неизвестно куда. На одиннадцатом метре я понял, почему дрейфуют материки, и предметно осознал, что суши на земле гораздо меньше, чем воды, Думаю, что подземная река, по колено и по пояс в которой мы стояли, текла не от колодца к колодцу, а от нас к Китаю: таково было ее направление, туда выгибался колодец, и если нижняя кадка когда-нибудь оторвется, если уже не оторвалась, то быть ей непременно в тех географических отдаленных краях. И до чего же мне сейчас жалко, что по молодости и скромности не украсил я тогда ее бетонный бои впечатляющей надписью "Здесь был Витя".
     Мы делали свое дело, понимая уже его безнадежность. Колодец вывернуло чуть ли не на соседнюю улицу, и жутко было в него опускаться, потому что снизу виден не ровный круг голубого неба, а некий серп. Ведро с песком и водой ползло с противным скрежетом по наклонной стене, начиная отклоняться от нее где-то в середине своего неблизкого пути. Сверху капало— из разошедшегося шва. Брат взял и плюнул в колодец — себе под ноги, и стихия всосала плевок. У меня потек правый сапог, и я сказал:
     — Коль, давай вылазить.
     Он прекрасно понял, что я предлагаю больше не пытаться одолеть воду и землю. Он сказал:
     — Давай вылазить.
     Через несколько дней вода в колодце отстоялась, очистилась, успокоилась. Ничего, она была вкусной, она добывалась все-таки из второго водоносного слоя, но колодец... что это был за колодец, если эхо в нем не аукалось умноженно, а отзывалось коротким глухим звуком. Попили мы этой странной водицы некоторое время, потом оставили в колодце несколько ведер, не сумев их вытащить, и закрыли его навсегда.
     Через месяц мы прокололи землю стальной трубой с фильтром на конце до двадцать шестого метра, пропустив ее через множество водоносных слоев, подключили электрический насос — и все заработало. Эта система служит хорошо, вода идет ледяная и голубоватая от чистоты. Колодец же — будто укор нам и напоминание, что, во-первых, мы не смогли сделать простого дела, а во-вторых, что доброе заповедное дело не сразу дается в руки,
     Вообще казалось, что я виноват в чем-то перед этим несчастным, измучившим нас колодцем, как виноват человек перед всякой неудачной, некрасивой вещью, вышедшей из его рук. Он все может списать на промах, на невезение, может простить себе, но каково жить уродом этой вещи? И мало ли что считается, будто вещь не одушевлена и ничего не чувствует. Как же не одушевлена, если в своей красоте или уродстве она воплотила как раз состояние души своего... родителя, что ли. Мрачен он был, либо устал, либо зол — вот и не вышло. Потом не разберешь — от мрачности или усталости произошла неудача, да это и неважно, потому что мрачность есть усталость эмоций.
     Желая превозмочь эти чувства, мы с Колей не просто закрыли жерло колодца капитальным щитом, чтобы туда и лист с дерева не пал, но и сделали ворот, и накрутили цепь, и соорудили двухскатный навесик. С виду колодец, а по сути какая-то ненужная декорация. Так мы схитрили, замаскировав крупный огрех — и сделали плохо, потому что разные люди, бывая в нашем дворе и видя псевдоколодец, обязательно испытывали желание попить "колодезной". Приходилось объяснять, что у нас колонка, и говорить, что вода идет с двадцати метров, что там труба, фильтр, то да се.
     И вот, похвалив действительно отличную воду, добытую насосной тягой, гость обязательно добавлял, что колодезная, наверное, была бы не в пример слаще.
     О, эти наши гости вместе с нашим колодцем! Однажды не сумев сладить с ним, даже не с ним, а с водой и землей, почему должны были мы платить чувствительную дань неловкости посторонним по сути людям? И не неловкости, а стыда — не за то, что на плохом месте колодец, а за то, что, осознав неудачу, мы все-таки делали то, что не могло быть хорошо, и дотянув до конца, начали изощряться в украшательстве этого греха.
     Свои — родные и соседи — все понимали, а чужой человек на дворе — это было испытание чувств.
     Нервы у брата не выдержали, и он разобрал декорации. Теперь посреди двора оставалась просто закрытая бетонная кадка. Полое тело колодца — одиннадцатиметрозый столб воздуха, изогнутый в земле, — было окончательно замуровано, и эхо наших голосов, которые сколько-нибудь да проникали внутрь, бродило теперь и гасло в стоячем воздухе над беспрерывно сменяющейся, притекающей и утекающей колодезной водой.
     Осенью брата взяли в армию. От дома и колодца он так устал, что серьезно считал, будто в армии отдохнет. На следующий год весной я послал ему фотографию, она цела до сих пор, и на этой фотографии я и мать стоим около нашего дома, а справа от нас видно невысокое дерево. Это тополь.
     Кто из нас троих и когда посадил его — не помню. Когда я обнаружил его на фотографии, спросил у матери, не она ли сажала дерево. Она сказала, что не сажала. Я написал письмо Коле. Но и он не сажал. Тогда стало ясно, что дерево появилось само собой, и, значит, я его должен вырастить. К тому времени я посадил множество деревьев как юный озеленитель. Но это были сосны, и они не могли идти в счет, так как росли и без того тысячами на песке вокруг моего села Песковатка. Этот тополь я, не посадив, должен был вырастить. Это было Дерево.
     Я его поливал немного. Тополь рос быстрее меня. Я помню его детство, тонкость, потом быструю, как у людей, юность. Вскоре он окреп и к высоте прибавил прочную осанку. Фигура дерева хотя и развивалась еще; но незаметно, медленно, потому что пришла пора его долгой зрелости. Таким тополь должен был стоять свой век.
     Росли и мы. Брат женился и жил, как у нас говорят, "через стенку", с матерью. А я тоже отслужил в армии, потом учился, работал далеко от дома и как-то в один из приездов, рассматривая свой огромный уже тополь, заметил кое-что новое и невеселое.
     Мать рассказала: несколько лет назад перетягивали летом электрические провода, и электрик для удобства работы обмахнул ствол проволочной петлей, а снять ее поленился или забыл. Петля вросла. Тополь превозмогал удавку кольцевым наплывом коры — и выстоял, не засох. Обруч потихоньку удалялся с ростом дерева от земли, но потом тополь перестал расти, и кольцо остановилось метрах в семи от корней. Должно быть, проволока перехлестнула налитые соком древесные каналы и медленно гнила в живой древесине, отравляя ее железной ржавью. Чтобы пропитать крону, тополь развил корни — они мощными узлами выступили из земли и, казалось, гудели от напряжения. Два из них уходили под фундамент дома. Дерево мучительно гибло.
     Брат снял кору со ствола, сколько смог достать с земли, корни подкопал и пресек топором. Тополь начал до срока терять лист. К августу он заметно пожелтел, поредел и сам не шумел, как способно иногда шуметь без ветра взрослое сильное дерево, а если случался ветер, то шелест тополя был тих и осторожен, будто он не хотел тратить сил,
     Судьба его была решена. Опрокинутым в почву до колодезных глубин разветвленным деревом корней, многими усталыми пятернями и нитями он держался за землю, проницая ее песчаное материнское тело; просвечивающую, шепчущую крону пронизывали два электрических шнура, отбегающих по небу к мертвым бетонным столбам. Так земля и небо еще связывались с ним, но люди от него отказались.
     На ближайшим свободный день мы с братом наметили его повалить. Конечно, мы не торопились отыскивать этот свободный день. Куда спешить при такой работе, зачем гнать ее быстрее и быстрее? На душе у нас было тошно. Все-таки тополь еще живой, хотя и измученный. Он был обречен, и я понял, что нельзя больше тянуть, хватит уже издеваться над несчастным деревом, надо же и о Боге помнить.
     Из живого, что есть на свете, человеку деревья, может быть, ближе всего. Они наделены беззащитностью перед миром — как и человек. (Кто думает по иному о своей человеческой могущественности, пусть навестит упокоенных родственников на кладбище — давно ли они были относительно молоды? Можно еще посмотреть свои школьные фотографии…). Деревья наделены судьбой, как человек, той судьбой, которой нет у земли и моря. С землей и морем не равняться — они вечные, их не постичь в короткий срок людской жизни,
     То, что эта жизнь коротка чрезвычайно и по нашей собственной вине недостаточна для исполнения благих дел, подтвердила внезапно грянувшая суббота — день свободный и по всем признакам явно годный для убийства деревьев. За субботу мы наточили топоры и пилы, которые и без того содержались Колей в отличном порядке. Просто, конечно, тянули время.
     В воскресенье мы позвали электрика, он залез на столб и отключил наши провода, чтобы не было короткого замыкания, если тополь неудачно рухнет и оборвет их. Мне показалась, что электрик пришел пьяный и с чувством вины перед нами. Наверняка это трудно утверждать, а впечатление такое было. Мы перекурили отключение проводов, и электрик сказал, делая равнодушный вид:
     — Ну, мужики, вперед!
     Отступать нам было некуда,
     ...Поздним вечером мы сгребли в кучу иссохшие тополиные ветки — получился целый стог. Ствол лежал рядом, кок труп. Без бензина и газетки — с одной спички взвилось красно-желтое пламя, обесцветившее свет ближнего фонаря. Мы протянули руки к огню, грея и без того разгоряченные, красные от топоров ладони. Дым столбом пошел вверх, но тут же столб начал опасно крениться и скоро лег над дорогой в струях рожденного костром слабого ветра.
     По дороге ехал автобус. Два голубых его луча пробили темноту, сгущавшуюся вокруг костра и фонаря, и ослепили нас.
     Когда мы уходили, я увидел, что в траве, сухой и пожухлой, ручейком скользнула змея., Я отпрянул в страхе и понял, что самого главного мне на совершить — не убить.
     Но я потянулся к топору.
     Следующим утром я написал этот рассказ.