Борис Мультановский __ ДВА РАССКАЗА
Московский литератор
 Номер 22 (142) ноябрь 2005 г. Главная | Архив | Форум | Обратная связь 

Борис Мультановский
ДВА РАССКАЗА

     
АЙСБЕРГ
     
     Нет ничего прекраснее айсберга — мерцающей горы изумрудного льда под небрежно накинутыми одеждами ослепительно белого снега, медленно скользящей по воде, в которой отражаются все переливы красок весеннего неба. Сновидением возникает он из клубящейся над ночной водой дымки, медленно и бесшумно проплывает мимо и, удаляясь, снова растворяется в тумане, не оставляя после себя ничего, даже легкой ряби на темной и гладкой, как будто политой маслом, поверхности океана, только охлажденный на его ледяных гранях воздух коснется легким дуновением лица и тут же пропадет, словно его и не было, словно был лишь сон, прекрасный и непонятный. Жизнь айсберга коротка и, по видимости, бессмысленна — но разве красота бывает бессмысленной? Не таит ли она в себе некий непроявленный смысл, который мы, по своей глупости и гордыне, просто не сумели заметить и понять, а потому решили, что его не существует? Может быть, он скрыт под мутными волнами бытия, как айсберг большей своей частью — глубоко под водой? Кто знает...
     Мне приснился сон: авианосец "Джон Кеннеди" налетел на айсберг. Они столкнулись в Атлантическом океане, недалеко от Ньюфаундленда, когда один из них, повторяя вековечный путь своих собратьев, неспешно двигался к Югу, отколовшись от бесконечных ледяных полей Гренландии или Баффиновой земли, чтобы тихо и незаметно умереть в теплых водах Бермуд, а другой торопился на Восток, дрожжа всем своим некрасивым телом от служебного рвения. Айсберг увидел корабль издалека, наблюдая, как черная точка, скатившись вниз с линии горизонта, быстро росла, как будто наливаясь дурной кровью, и превращалась в уродливую громаду, идущую ему наперерез. Видит Бог, он не стремился к этому столкновению, но сказать, что айсберг не желал его, значило бы погрешить против истины — отдавшись в руки судьбы и течения, он плыл, в глубине души надеясь, что они все-таки столкнутся и он сможет осуществить свою мечту, тайную и почти неисполнимую мечту всех айсбергов — потопить авианосец, ведь больше всего на свете айсберги ненавидят авианосцы, потому что эти движущиеся по воде горы, сваренные из железных листов, до отказа набитые оружием, крысами, двуногими тварями и электроникой и увешанные поверху звездно-полосатым тряпьем — самое отвратительное из того, что встречается им на пути. Айсберг не знал, куда так спешил корабль, а если бы и знал, что он торопится по своим грязным делам, что у авианосцев чистых дел не бывает, как не было их ни у смазливого негодяя, давшего огромному кораблю свое имя, ни у ему подобных, чьи имена носят другие, тоже не знавшие добрых дел, плавучие аэродромы (закономерность пугающая, но легко объяснимая и уж во всяком случае не стоящая того, чтобы снова к ней возвращаться — кому же не известно, что повторение имени означает повторение деяний и, в конечном счете, повторение судьбы?) — а если бы и знал, то что бы это изменило? Для айсберга, уже приговорившего корабль к смерти, это знание не изменило бы ничего, а, значит, и для приговоренного авианосца — тоже, потому что он был виновен уже самим фактом своего появления на свет, а его команда — присутствием на борту авианосца.
     Повторения места и времени редко бывают столь очевидны и значимы, но айсбергу суждено было столкнуться с авианосцем там же, в той же самой точке, где ровно сто один год назад налетело на его предшественника другое ублюдочное творение англосаксов, ими же, по большей части, и набитое — пресловутый "Титаник". Айсберг не знал этого, но тогда все начиналось так же, как сейчас — ведомая судьбой ледяная гора двигалась по предначертанному ей пути, не в силах его изменить, и за вековыми плачами о несчастном корабле и его пассажирах никто и не вспомнил, что безвинно пострадавшему айсбергу тогда тоже было больно, и долго еще волны зализывали своими солеными языками его раны, а корабль летел, не разбирая дороги, не видя перед собой ничего, кроме вожделенной "Голубой ленты" и причитавшихся за нее барышей, не зная, что в ночной пелене, застилавшей горизонт, прячутся не слава и богатство, а гибель. Не знал этого и авианосец, который так торопился выполнить приказ своего президента и в очередной раз донести до места назначения смерть, притаившуюся в его чреве, что, не обращая внимания на движение льдов, шел так же, как и сто один год назад шел "Титаник" — по самому короткому пути, напролом, выжимая максимальную скорость из своих машин. Расстояние между ними становилось все меньше, и айсберг со страхом ждал, что вот-вот авианосец отвернет в сторону, и они разойдутся, и его мечта растает так же бесславно, как скоро растает и он сам — но корабль, который, казалось, внезапно ослеп от гордыни, двигался прежним курсом, не замечая ничего ни впереди, ни вокруг себя. Наверное, вахта надеялась на приборы, но локаторы, неизвестно почему, были в ту ночь отключены, а, может быть, они и работали, напрасно предупреждая о надвигающейся опасности пронзительными звонками и тревожной пульсацией индикаторов, но вахтенный не следил за ними, занятый делом намного более интересным и важным — заперевшись в рубке, он, закинув ноги на пульт управления, жадно пялился на замусоленные страницы "Плейбоя", или, нацепив наушники на маленькую, коротко остриженную головку, бился в сладких конвульсиях, подчиняясь ритмам черного рэпа, или, с трудом пережевывая тренированными челюстями три пластинки "Ригли сперминт" одновременно, мечтал о победе в корабельном конкурсе по поеданию хот-догов — для айсберга не имело значения, что происходило на авианосце, а рыбам тем более не интересно, откуда у них появилось много хорошей еды — огромные запасы камбуза плюс несколько тысяч тел рослых, мускулистых, откормленных янки, — важно лишь то, что айсберг, может быть, и желая этого, но не приложив к тому, чтобы это произошло, никаких усилий, возник прямо по курсу перед глазами рулевого внезапно, материализовавшись из ниоткуда в то страшное мгновение, когда ничего сделать было уже нельзя. Да, избежать столкновения было уже невозможно, спасти положение рулевой был уже не в силах, он мог только ухудшить его — и он воспользовался такой возможностью, как пользовался скидкой в супермаркете, хватая залежалый, ненужный ему товар и сам потом удивляясь, зачем он его купил — инстинктивно крутанув разом вспотевшими ладонями рулевое колесо, бравый моряк подставил под удар айсберга не нос, а борт корабля.
     Айсберг вложил в этот удар все свои силы и силы всех поколений своих предков, которым судьба не дала такого шанса, как ему — и удар этот был страшен, как, наверное, страшен был и разнесшийся в тишине над черной холодной водой треск разрываемого железа обшивки и переборок — спросить об этом некого, потому что все, слышавшие его наяву, все это скопище мерзких двуногих тварей, гордо называвшееся командой корабля, скоро перестало существовать — но столкновение было только началом беды для "Джона" и всех живых существ, обитавших на нем: от сильного удара погреба с боеприпасами сдетонировали и взорвались, разломив авианосец на несколько частей, тут же поглощенных водой.
     Айсбергу тоже досталось — острые края разодранной обшивки оставили несколько ран на его боку, дюжина выброшенных взрывом осколков черными занозами впилась в зеленоватый лед, когтистые крысиные лапки и ладони грязными ногтями царапали его грани в безумной попытке зацепиться хоть за что-нибудь перед тем, как навсегда скрыться под водой, а девственная белизна его снегов была осквернена грязью чьих-то мозгов и кровью, раздражавшими глаз. Брезгливый от природы, айсберг думал только о том, как бы сбросить с себя всю эту мерзость, смыть эти прикосновения, раны его, гноясь краской и ржавчиной, раздражаемые соленой водой, болели все сильней и сильней, но он, уговаривая себя немного потерпеть, продолжал, не останавливаясь, свой путь к Югу, навстречу гибели. Собственно говоря, у него и не было ни выбора, ни другого пути, и скоро солнце, растопив снег на его вершине, смыло с лица айсберга человеческие нечистоты, а теплая вода, успокоив зуд от прикосновений дрожжавших в агонии пальцев, зализала раны, боль его прошла, и он плыл дальше такой же прекрасный, как и прежде, счастливый от сознания того, что жизнь его была прожита не зря.
     Пробуждение мое было радостным, но, открыв глаза, я сразу понял — все это было только во сне. Жаль, но ведь, если очень захотеть, то сны сбываются, правда?
     
МОСКВА, МОСКВА…
     
     Город, огромный, как Вселенная, а, может быть, даже больше, Город, давно провозглашенный Третьим Римом и сам поверивший в это, Город, который он воспринимал, как некий живой организм, частью которого привык считать и себя — этот Город менялся на его глазах, соответственно духу времени и вкусам дорвавшегося до власти плебса, наливаясь броской, отвратительной красотой, все больше напоминая валютную проститутку, и многим это нравилось, но что-то бесследно уходило из Москвы, оставляя после себя не память даже, а какую-то неопределенную тоску об ушедшем, место которого тут же заполняло нечто такое, на что нельзя было смотреть без отвращения и к чему было противно прикасаться. Обладая некоторой фантазией, можно было представить себе, что кто-то выбил камни в стене, разделяющей миры, и духи подземного царства, клубившиеся над клокочущими котлами, начали со свистом и хохотом прорываться наверх, туда, откуда они в свое время были беспощадно изгнаны, и, конденсируясь в холодной атмосфере средней полосы, обретали плоть в столице — привычка к логическому мышлению требовала считать эти происходящие перемены следствием неких общих процессов, но они порой были так сложны и надежно замаскированы, что многие, довольствуясь лежащим на поверхности, зачастую связывали эти перемены с толпами инородцев, нахлынувших в Москву, как Мамаевы полчища. Иванов их, конечно, не любил, но терпел, считая, что взятый на себя статус делает этот Город родным и для него, москвича в третьем поколении, и для, фигурально выражаясь, иудея и эллина, что, опускаясь на грешную землю, означало всех прочих: безбожно коверкающих русский язык украинцев с красными, лоснящимися от сала лицами; липнущих к прохожим грязных цыганят и цыганок; всех тех наглых и вечно галдящих выходцев с Юга, кого Иванов, не разбираясь, называл про себя скопом когда "черномазыми", когда просто "чурками"; улыбчивых и молчаливых, но беспощадных и цепких, когда дело касалось денег, готовых, не задумываясь, убить любого, на кого покажут рублем, монголоидов; в потенциале, казалось, поголовно зараженных спидом, до сих пор представлявшихся ему сбежавшими из зоопарка обезьянами, по чьему-то недосмотру разгуливающими на свободе, негров, заполонивших Москву. Немного поразмыслив, Иванов начинал понимать, что инородцы не были причиной мерзости, затопившей Город, а, если и были, то не единственной и далеко не главной, скорее всего, это были два следствия какой-то одной причины, упрятанной так глубоко, что он пока не мог до нее докопаться, и в то же время настолько страшной, что одна только попытка приблизиться к ней лишала разум силы и заставляла его, не пытаясь больше постичь суть бытия, безвольно скользить по его поверхности, так же, как сам Иванов сегодня, глядя прямо перед собой ничего не видящими глазами, брел по лабиринтам московских улиц.
     Задумавшись, он едва успел перебежать перекресток у Никитских ворот перед летящей прямо на красный свет колонной иномарок. Обернувшись, Иванов проводил взглядом проносившиеся мимо автомобили — они отличались по размеру и цвету, но сидящие в каждом из них настолько походили друг на друга, что казались куклами, только что спущенными с конвейера и с неизвестной целью рассаженными по машинам. Впрочем, нет, промелькнуло в голове у Иванова, хотя сейчас и возможно все, вряд ли все-таки кто-то взялся бы штамповать таких уродов, скорее всего, это какие-то неизвестные растения, какая-то неизвестная разновидность фикусов, почему-то подумалось ему, взошедшие от разбросанных кем-то по автомобильным сидениям одинаковых семян. Невидимые снаружи, их корни уходили куда-то вниз, привыкшие к работе с тяжестями руки, начинаясь от рулей толстыми пальцами с желтыми наростами перстней и разбитыми обо что-то твердое костями, переходили в угадывавшиеся под дорогими пиджаками или кожаными куртками литые плечи, из которых переполненными силой молодыми побегами поднимались мускулистые шеи. Собственно говоря, фикусы, как казалось Иванову, следуя логике природы, и должны были ими заканчиваться, но неизвестно кем запущенные каменные или чугунные ядра, врезаясь в самые вершины побегов, застревали в их мякоти, обрастали разорванной от ударов кожурой, и растения постепенно приобретали маленькие круглые головки, естественную шарообразность которых нарушали только низко посаженные, торчащие в стороны или, наоборот, прижатые к черепу и как будто расплющенные по нему молотком уши, часто перебитые, вколоченные внутрь носы и ритмично опускаемые и поднимаемые вздувавшейся мышцей челюсти. Иванов по опыту знал, что верхушки фикусов могут отличаться между собой часто покрывающими их с разных сторон рубцами, форма и расположение которых указываются в ориентировках среди особых примет, но сквозь затемненные автомобильные стекла они были не видны, как не видны были и прыщи, похожие на набухающие почки, вырывавшиеся порой из побегов и передней стороны головок, и цвет, у каждого — свой, растительности, покрывавшей фикусы сверху, начинавшейся над низким покатым лбом почти, казалось, от самых бровей, коротко стриженной на темени и выбритой на затылке, отчего ее легко было принять за маленькую шапочку, надвинутую на самые глаза. О, эти глаза! Прилепившиеся к переносице, они тоже, наверное, бывали разного цвета или разреза, но Иванов никогда этого не замечал, потому что взгляд их был всегда одинаков и исходило из них нечто такое, что о цвете или разрезе уже не думалось. В этом взгляде не было ничего человеческого, впервые увидел его, Иванов подумал, что так смотрят на мир волки, но потом понял, что ошибся, что глаза любого зверя, вскормленного материнским молоком, даже последнего американского сурка, все же отражают какие-то чувства, и долго не мог ни с чем сравнить увиденную жуть, пока однажды случайно не наткнулся на телепередачу о варанах. Страшные ящеры с острова Комодо, на миллионы лет пережившие свое время, выползали свет Божий из яиц, зарытых в перегретый песок — и в их глазах так же не было ни мысли, ни любви, ни ненависти, в них не было ничего, и любой, поймавший на себе этот вызывающий ужас взгляд, вдруг отчетливо понимал, что бояться уже поздно, что его самого тоже уже нет, потому что он — всего лишь пища для притаившегося под глазами рта, который иногда, когда уши слышали что-то, казавшееся им смешным, ощеривался в хищной улыбке. Таких фикусов с вараньими глазами Иванову приходилось встречать раньше только по служебной надобности, да и то почти всегда там, где им и следовало быть, потому что оставшиеся на свободе особи, как и любой другой подлежавший уничтожению или жесткой селекции вид, боялись людей, сторонясь их, не высовываясь без крайней нужды на поверхность и ведя ночной образ жизни, но несколько лет назад, когда мир, казалось, перевернулся, они вдруг очутились наверху и полезли, поползли, полетели на свет из всех щелей, подобно тараканам, крысам или нетопырям. Никто, похоже, не ожидал от них такого напора; немногим прозорливым, наблюдавшим происходящее со стороны, это, наверное, напоминало короткое и безумное торжество серых тварей, вырвавшихся из мрачных трюмов тонущего корабля на пока еще залитую светом палубу и перед тем, как в отчаянной попытке спастись рвануться с уходящей из под ног тверди в ревущие воды, жадно хватающих с накрытых не для них столов куски пожирней — напоминало, помогая делать выводы о том, что будет завтра, а Иванов мог лишь наблюдать, вначале с недоумением, потом — с омерзением, как фикусы, заполонив весь Город, становятся хозяевами жизни. Плохо понимая, что происходит, он видел, как меняется сам тип человека в Москве, как многие, чтобы преуспеть или просто выжить, пытаются подражать существам с вараньими глазами и натягивают маски, не имея потом сил или желания их снять, как другие, и не инородцы, а свои, чистокровные русачки — автохтоны, такие же, как и сам Иванов, зачастую просто сбрасывали ставшие ненужными поизносившиеся человеческие покровы и оказывались на поверку обычными фикусами — круг людей стремительно таял, как весенний снег под лучами недоброго солнца, и Иванову порой уже казалось, что пройдет совсем немного времени, и тех, кого раньше считали нормальными людьми, фикусы пересажают в клетки и будут возить по городам и весям на потеху себе и себе подобным, глядя на них вараньими глазами и щеря свои бездонные рты.