Лидия Сычёва __ СЧАСТЛИВЫЙ ДЕНЬ
Московский литератор
 Номер 06, март, 2007 г. Главная | Архив | Обратная связь 

Лидия Сычёва
СЧАСТЛИВЫЙ ДЕНЬ

     
     ОБЕД В СЕНАТЕ
     
     Сенатор Буркин был мужчиной ещё советского времени, и, видимо, не самым глупым из номенклатуры, если до сих пор сидел в сановном кресле. Муромова избегала встречаться с ним глазами — во взгляде его, весьма доброжелательном, всё же было нечто стеклянное. Потому Муромова якобы в смущении притупляла взор и смотрела на холеные сенаторские пальчики; весь он просвечивался, будто кукольный. Чуть поодаль сидел помощник — в пиджаке и галстуке; руки его подрагивали, когда он тасовал папки "Входящие" — "Исходящие".
     Буркин рассказывал свой план спасения России. Муромова профессионально кивала, поощряя его к откровенности, диктофон был включен, и мысли её ушли далеко. Она думала о своей, зашедшей в тупик, жизни; и ей мнилось, что оттого и вся Москва, всё видимое ею пространство стало разрушаться.
     Сенатор говорил о НАТО, о ВТО, о Китае и геополитике, доверительно называя членов правительства "Мишка", "Валька", "Гришка", а Муромова с тоской вспоминала страшные обрубки деревьев на бульварах и обрубки ног и рук у молодых инвалидов, которые побирались в метро; растянутый через улицу транспарант с призывом "Съешь, сколько сможешь! Всего 8 долларов" — и эти же слова, как заклинание, неслись из динамика ресторана, а рядом, в пешеходном переходе, стоял такой концентрированный запах мочи и бомжей, что Муромова старалась не вдыхать, когда ей нужно было здесь идти.
     И вообще, с недавнего времени, куда бы она не пошла, везде ей в глаза бросалась Москва униженная, с кричащими ужасом вывесками кинотеатров, с похотливой рекламой; она старалась притупить свой слух, чтобы укрыться от рева машин, сирен, сигнализации; обмануть обоняние, чтобы не чувствовать тошнотворного, сигаретно-пивного дыхания горожан — с ними она тряслась в автобусах, давилась в толкучках метро, толпилась на рынках...
     Она переставала любить людей, которые всё больше превращались в эластичную массу, в пластилиновых человечков, послушных воле цивилизации — не думать, не чувствовать, не хотеть. Это был грех — так видеть жизнь, но она ничего не могла поделать с собой. Муромова с отвращением думала, что и в ней скоро появятся "пластилиновые части" — но ни воли, ни силы, чтоб изменить устоявшуюся жизнь, у неё не было.
     Буркин, наконец, закончил. В нём была горбачевская беглость речи и с тех ещё времен, наверное, сохранился перестроечный демократизм, понимание "маленьких нужд маленького человека".
     — Я вам отмечу пропуск с запасом времени, пообедаете у нас, — в стеклянных глазах сенатора замерцал живой огонек.
     Муромова про себя хмыкнула, а вслух вежливо сказала, что у нее нынче много дел и ей надо спешить.
     Но когда она, насколько могла, любезно, попрощалась с сенатором и вышла, унося с собой план спасения России (который теперь надо доводить до ума — расшифровывать, "причесывать", дописывать человеческими словами и от которого — она почему-то была уверена — не будет никакого толка), её охватила такая тоска, что она решила: да, пожалуй, надо "заесть" тяжелые впечатления сегодняшнего трудового дня.
     Действительно, в просторной столовой стояла совсем другая "аура", как сказали бы модные телеведущие. Муромова подивилась приветливости хозяйки зала, которая улыбнулась ей без всякой фальши и ласково пригласила к одной из стоек; поражала вежливость поваров, с полуслова угадывающих желания клиентов; а главное чудо — это очередь, двигающаяся быстро и легко оперирующая диковинными названиями блюд. Во всем поведении "здешних" чувствовались свобода, великодушие, щепетильная вежливость людей из другого "круга", общества. А между тем, столовая эта была для челяди — помощников, "слуг", аппаратчиков, пришлых, вроде Муромовой. О том, что такое сенаторская столовая, где сновали проворные, ладные официантки, можно было лишь догадываться, но и здесь Муромова увидела отголоски коммунистического рая — в центре зала стояло несколько огромных чаш, почти тазиков, наполненных овощными салатами, которые обедающие брали совершенно бесплатно. И челядь важно подходила, раздумчиво накладывала экологически чистый продукт, полезную пищу с тщательно сбереженными витаминами, и всё это огромное — двухсот или трехсотголовое чудовище ело, жевало, улыбалось, кивало знакомым, желало приятного аппетита...
     И вдруг Муромова вспомнила свою первую поездку, первую в жизни командировку в Ивановскую область, где уже три дня держали голодовку местные учителя. Это было в 1995-м году, осенью, в октябре, — услужливо подсказала память; она вспомнила, как ехала на попутном “газике” по расхлябанной грязной дороге; как кропил дождь, и как у каждого деревенского дома она видела поленницу березовых дров; они ещё не успели потемнеть, и её пронзительно поразила белизна и этих дров, и берез за околицами безвестных, намокших под осенним ненастьем деревень; и ещё она вспомнила детский утренник в сельском клубе, где ребятишки в сбереженной от старших братьев и сестер парадной форме советских времен читали стихи о величии России; увидела желтого цыплёнка на подоконнике в "живом уголке" одной из голодающих школ; цыплёнок, трогательно-пушистый, неспешно ходил и склевывал пшено... А жалко принаряженные к её приезду учительницы делились с Муромовой рецептами выживания — одна, например, рассказывала, что всё мучное она печет на воде и получается очень даже неплохо... Она вспомнила серьёзные, хмурые лица старшеклассников, и директора школы, бывшего комсомольского работника, который горячо объяснял ей:
     — Понимаете, я не могу голодать, я — один мужчина в школе, я — директор, я за всё отвечаю: за учеников, за учителей, за здание... Но вы не думайте, я их не осуждаю, наоборот, поддерживаю. У нас и минеральная вода есть, и "скорая" готова приехать...
     А потом снова была дорога, грязь, печальные березы по обочинам; какие они были красивые в своей печали, словно жалующиеся, что никуда они отсюда не уйдут, не денутся, и участь их решенная: рано или поздно — на дрова...
     Муромова смотрела на деловую челядь, важно шагающую с подносами к месту комфортного насыщения. Смотрела и думала: насколько счастливее она была тогда, на расхлябанной дороге, где навстречу их “газику” баба гнала хворостиной пьяного черноусого мужика, а тот с неимоверным трудом выдергивал из грязи резиновые, похожие на бутылки сапоги. В просвете расстегнутой фуфайки у мужика мелькнула десантная тельняшка... И ей вдруг показалось, что не только она, но и голодающие учителя, и баба с хворостиной, и трудно выходящий на светлую дорогу мужик в тельняшке, и цыпленок, и берёзы, и всё-всё — тоже были, может быть, не понимая этого, по-настоящему счастливы тогда!
     Но в чём было это счастье? Почему его нет здесь, среди щедрых тазиков с едой, и никогда не будет? Неужели люди, которые здесь едят и пьют, рождают слова, бумаги и "планы спасения России", совсем этого не понимают, не чувствуют?!
     ...Муромова тихо плакала, слёзы её капали в остывший суп и растворялись в нём без следа...
     На Троицу
     
     Так вышло, что на Троицу ехала я с Украины домой на перекладных. И на рейсовом автобусе ехала, и на колхозном, и на КамАЗе, и на "жигулях" с частником, и уж пешком потом шла.
     А утро было таким, что хотелось начать жить с молитвы. На Украине бабы, — вернее, казачки, — спешили в церковь в платках цветастых, с букетами в руках. Маки алые, белые головастые соцветия, колокольцы и просто зеленые ветки — как празднично смотрелись эти яркие, щедрые букеты! И синее солнце — от ночного тёплого дождя — сияло в лужах! За что я люблю русскую Украину, так это за простоту. Здесь всё естественно — и жизнь, и Бог, и работа, и побирушничество. И никакой заковыристости, нервности. Спокойный край, изрытый шахтами, спокойный народ, умеющий умирать, не думая.
     А я всё спешила домой, и поля здесь казались мне большими, но скудными, земля — песчаной, тополя — сухими, дороги — безлюдными. И только когда уже на нашей стороне пересела я в кряхтящий колхозный "пазик", когда увидела наши родные грубые лица, и услышала говор, и автобусную многоголосицу, и смех, и эту общую тесноту общежития, я поняла — дома! Мужик в рубахе навыпуск добивался у ладной бабы, покрытой платком в повязочку:
     — Нюр, ну вот скажи, что главное в корове? Вымя?
     Она что-то отвечала, я не слышала сквозь шум.
     — Чтоб корова молочная была, мне надо. Я глянул, а у ней вот такое, — мужик разводил в стороны руки, — вымя. А молодая корова ещё!
     А мы ехали по селу, мимо новых остовов легковых автомобилей, у двора сидели бабушки на лавках, нарядный мужик вышел за ворота и задумался — хочется куда-то пойти и чего-то совершить необычное, но куда, зачем?! И везде, везде была безалаберная наша Россия! А в автобусе у нас истошно гудели гуси, тянули шеи из корзины, славная такая пара серого пера, с красными шипучими клювами. В проходе, в просторном мешке, извивались и хрипели двое поросят. А мужики с заднего сиденья громко толковали о баяне. Седые уже, но крепкие, настоящие мужики!
     — Не знаешь, кому нужен? Хороший баян, корпус малахитом отделан. А звук — соловьиный.
     — Не, не знаю.
     — Детям не надо, внукам тоже. Всё равно продам.
     А мы уже подъезжали к реке, где мокли лодки у берега, и тут же стоял мужик в трусах, тельняшке, с вислыми усами. В руках — малярная кисть. Мужик мудровал над почти законченным плакатом: "АО "Простор" приветствует некурящих".
     — И непьющих! — орёт ему из окна автобуса грубый парень Вовка. И сила его, и грубость очень нравятся его спутнице, женщине в мини-юбке — сильно накрашенной, с черными тенями у глаз. Оба они, похоже, уже отметили праздник...
     А я проголосовала и еду на КамАЗе, с дедом и его внуком лет девяти. Дед рулит, посматривает с высоты на дорогу, и чтоб не было скучно, напевает: "Она на святое распятье смотрела сквозь радугу слёз..." И ещё, путая куплеты: "У церкви стояла карета, там шумная свадьба была..." А вокруг так зелено, широко, высоко, дорога чистая, что я огромным усилием воли сдерживаю себя — мне тоже хочется петь! Дорога у деда с внучком дальняя — с Краснодара на Север, и он мне неспешно про себя и про свою жизнь рассказывает: и какой сын у него молодец (тоже водитель), и невестка — грамотная (с другим дитём сейчас сидит), а он Кольку с полутора лет с собой возит.
     — Ты, конечно, будешь шофером? — спрашиваю я голубоглазого худенького Кольку.
     — Нет, офицером, — смущенно отвечает он, а дед — я вижу — довольно улыбается глазами.
     — "У церкви стояла карета..." Друг у меня был, Федя, мы с ним вместе в ракетных войсках служили, под Житомиром. Я вернулся, а он остался на "сверхсрочную" — проворовался, попал в дисбат. Мы 20 лет не виделись — так и затянула его воровская жизнь. Потом он всё-таки домой вернулся. Встретились у магазина. Говорит: приходи, посидим, с женой познакомлю. Ладно, служили ведь вместе. Взял я коньяк, закуску, прихожу, во дворе какая-то бабка старая. Я подумал: может, теща или родня какая. Спрашиваю: "Бабушк, с Федей как мне увидеться?" — "Иди в хату, он счас подойдет". Пришел друг из бани, сели, выпиваем; теща эта нам прислуживает, тарелки носит, а я у него и спроси:
     — Федь, а где ж твоя жена?
     А он:
     — Да вот же Марьяна моя, — и показывает на "тёщу".
     Я прямо красный как рак стал, так мне стыдно. Она здорово от него старше, в какой-то колонии он её нашел. Живут! Как-то мы с Федей на одну гулянку попали, гляжу, приходит Марьяна, и начинает его уламывать:
     — Батько, пишлы, батько, пишлы до хаты!
     Представляешь — "батько" — я прямо от хохота лёг под плетень!..
     Я тоже смеюсь. Дед напевает: "Там шумная свадьба была..."
     А мы едем мимо покосившихся домишек и совсем брошенных, мелькнула и скрылась гладь пруда, и старая церковь с галками на крыше осталась позади, и многие километры родной, горячей, пахнущей травами и полями, пылью и лесом земли тоже позади... Уж миновал день, и наступил вечер, и я иду к дому, теперь уже не спеша. Я жалею, что не стала художником, а то бы я обязательно нарисовала букет, который несла сегодня казачка в церковь; я бы обязательно изобразила гусей в корзинке; нарядного мужика, который в недоумении вышел за двор; и баян малахитовый, скучающий по хозяину, и будущего офицера Кольку, и вечернее поле, и луг, и всё, всё... Но тут же я вспоминаю, что у всего этого уже есть Творец, и оттого день этот заканчивается также светло, радостно и счастливо, как и начался...