Юрий Чичёв __ КОЗЬЯ МАМА. ЖИТИЕ РУССКОЙ КРЕСТЬЯНКИ
Московский литератор
 Номер 19, cентябрь, 2009 г. Главная | Архив | Обратная связь 

Юрий Чичёв
КОЗЬЯ МАМА. ЖИТИЕ РУССКОЙ КРЕСТЬЯНКИ

     
     Я ПРИМЕТИЛ ЭТУ ЖЕНЩИНУ давненько. Сначала, правда, — ее подопечных, с дюжину коз и с десяток овец с перепачканной и свалявшейся шерстью на боках. Они паслись внизу под деревней у реки. Потом уже я обратил внимание и на пастушку, хозяйку этого сводного стада. Она сидела на раме брошенного плуга, опершись на палочку, как пилигрим на посох после долгого перехода. Шла будто и шла издалека, да вот присела отдохнуть у берега, недалече от родника. Я как раз шагал к нему за водицей свежей. Подошел к ней, поздоровался по деревенскому обычаю, представился. Козы тут же потянулись к моему ведру, к рукавам куртки.
     — Да кыш вы! — прикрикнула, как на кур, на своих подопечных хозяйка рогатого поголовья. — Ишь, баловать! Вот я вам! — И она погрозила козам посошком, и те послушно отступили от меня и принялись щипать траву.
     — Как вы с ними управляетесь? — поинтересовался.
     — И то, летом проще. Только на зиму-то им надо накосить да сена напасти, а где косить? Вы вон свои дачи накидали, всю нам пастьбу перекрыли…
      Время шло, годы летели, пастушку мою я неизменно встречал у реки в ее излюбленной позе: с палочкой-посохом, в очках, которые сильно увеличивали ее глаза, внимательно обращенные к собеседнику. А я, наверное, был для нее на этом приволье единственным таковым. Тяжелело мое ведро, белела борода, и над пастушкой седина властвовала во всю, ветшала ее одежда. Неизменными оставались ее улыбка и взгляд вопрошающий: когда же ты, мол, присядешь да беседу заведешь?
     А я задумал написать о ней; уже и название родилось: "Козья мама". Очень уж образ ее по душе мне пришелся, и чем-то она напоминала мне мою моршанскую покойную тетку Дуню.
     Стал я замечать, что редеет поголовье у моей козьей мамы. "Что так?" — спросил однажды.
     — Да тяжело мне одной управляться. Сена не накосишь, да и негде теперь косить, комбикорма стали дорогие, пенсия… — она усмехнулась и рукой махнула. — Время-то ноне какое! Да и стареем. У вас-то вон, гляжу, и то борода белеет.
     — А я уже пенсионер.
     — И я такая же.
     Как-то при очередной встрече напросился к ней в гости, побеседовать за чайком, а, Мария Игнатьевна?
     — Да заходите, что ж, не прогоню. — Она улыбнулась. — А зачем я вам нужна?
     — А вот узнаете.
     
     ПРОШЛЫМ ЛЕТОМ окончательно сказал себе: довольно откладывать, а то уйдет твой "объект" вместе со своим стадом под облака или что другое случится. Договорился о встрече и… не пошел. Почему, сам себе объяснить не смог. А у Марии Игнатьевны остались всего две козы.
     Нынешним летом я осторожно поинтересовался в деревне, жива ли Маша, козья мама? А что ей сделается, вон сидит у реки…
     Я прошелся по реке — пусто. Поднялся к ее дому № 18. Постучал в дверь. Она мне дверь и открыла, не удивилась, словно ждала, будто вчера лишь договорились о встрече, а не год назад, улыбнулась: "Заходите".
     Я обратил внимание на ее тяжелую походку — ноги волокла.
     Она с трудом перебралась в кухню, опираясь руками о стены. Ох, сдала Мария Игнатьевна, сдала. В ногах у нее путалось штук пять котят с кошкой, две собачонки пушистые мелкие меня слегка облаяли, Дуська да Тимошка, как выяснил позже.
     В доме пахло русской избой, вернее — русским духом: печкой, вареной картошкой и еще чем-то неуловимо родным и знакомым. И мне подумалось, что вот сейчас хозяйка достанет из печи рогачом чугунок непременно с кислыми щами, нарежет от собственной выпечки хлеба, обязательно прижав каравай к груди и помогая ножу большим пальцем правой руки… Колдовски действует на меня русская изба. И не замечал я неприбранности в доме, крошек на расстеленной по столу газете и прочей неизящности быта одинокой старой женщины.
     И потекла беседа без понукания и уговоров, без подсказок и наводок.
     Мария Игнатьевна словно не рассказывала, а вспоминала свою жизнь и заново переживала ее эпизоды. Вспоминала не для меня, а для кого-то более важного для нее. Будто приехал ее младший брат и расспрашивает сестру о житье-бытье, а она перед ним, не торопясь и не тая ничего, исповедуется. Спокойно, степенно, будто все, о чем говорит, случилось с ней вчера, а не полвека назад, или еще раньше. А может, и не брат, может, это отец ее Игнат с войны пришел, да задержался по дороге на 60 с лишним лет. И вот она отчитывается перед ним за почти что прожитую жизнь свою...
     — Комарова я, Мария Игнатьевна. Жили-то мы в Липецкой области в селе Новополянское, Новополянского сельсовета. По отцу я Каменева. Каменевы мы, стало быть. Отец наш Игнат Семенович ушел на фронт сразу, как война началась. В 42-м убили его под Сталинградом… Как мать звали? А Фекла Ивановна. И при ней нас детей осталось пятеро: я, Василий, Федор, Наташа и Ваня. Я в 30-м родилась, а в войну уже в колхозе, вместе со всеми ломила. Тяжело было в войну-то. Что мы делали? Снег счищали с дорог, чтобы войскам легче было проходить, посылали нас и на аэродром помогать солдатам маскировать самолеты. Летом — на полях. Дети все с полеводов начинали, куда ж нас еще-то…
     Что ели, чем питались? Голод кругом стоял. Сахар редко видели, спасибо, свою корову держали, она спасала нас.
     Налоги? Страшные были налоги, по 300 литров молока вытаскивали у нас за год. Не дай Бог не сдать! Потом там сепаратор применили, нам обрат отдавали, все-таки стало повольготней…
     
     У КАЖДОГО ЧЕЛОВЕКА своя судьба, своя жизненная тропа, идя по которой, он бьется с бесчисленными преградами и препонами, добывая свой хлеб насущный. Так от века. И молодые сегодня, выходя на тропу жизни, устремляются к своим целям. И мало кто задумывается в начале пути, что он — продолжение, а не начало, что кто-то до него уже прорубался по векам, по годам, пробил тропу и поставил на нее тебя, смену свою — иди, рубись, тори, но только пойми на своей дороге хоть раз, что она — не только твое начало, но она и продолжение. И если ты ведешь ее вперед, то начало ее там, сзади, в веках. И почувствуй, через сколько всяких шипов, засек и завалов она прошла, сколько на ней пролито слез и крови, сколько на тех шипах осталось клочьев плоти твоих предшественников, сколько крестов и могил позади; но сколько было сложено песен и легенд, которые донесли до тебя дух народа. И сколько ему натерпелось и из-за своих оплошностей и ошибок, и от власти, всегда тебя понуждающей и понукающей, и всегда живущей за твой счет.
     Вот такие мысли жалили меня изнутри, пока я слушал исповедальный рассказ моей собеседницы. Девчонкой как она могла выполнить колхозный урок по расчистке занесенных снегом дорог, где силы брала! А для чего надо было их расчищать? А по ним войска наши перемещались к фронту, техника. И путь им готовили полуголодные и полураздетые 12-14-летние колхозницы.
     — А я думала, может и отец наш тут пойдет, так чтоб ему легче было…
     — А когда ж успевали школьные уроки делать? — наивно спросил писатель.
     Мария Игнатьевна посмотрела на меня, как на туго соображающего, и печальная улыбка слегка скользнула по ее губам:
     — В школе я училась, и как война началась, продолжала ходить, год один. А потом в нее солдат нагнали на постой и для нас ее закрыли. Три года до войны да год военный — вот и все мое учение; образование четыре класса.
     — С которого времени здесь живу? Мы в Вороново приехали в сорок пятом. Сюда наших-то новополянских много переселилось. И сестра отца здесь жила, тетка моя. Там в поселке продала мать корову и дом и купила дом здесь. Большая деревня была Безобразово, тридцать два живых двора. В каждом дому по пять человек и более… И колхоз…
     — Как в деревне приживались? А тут почти все были из Новополянской. Это отцова мать сюда еще перебралась. Дед Семен, батюшка отцов, тут и помер. Так вот, значит…
     — Нет, здесь не училась. Сразу, как приехали, пошли все дети в колхоз. Нас в 12-13 лет научили коней запрягать. Чем занимались? А куда ставили, там и работала. Разнорабочей была: и навоз на поле возила, и сено и солому на ферму с поля. А потом уж на ферме, скотницей, дояркой. Ферма-то вон там, где теперь дачи "Космоса" (СНТ, ю.ч.), за рекой стояла, рядом с домом почти. А как ферму в Рыжове открыли, и нас туда перевели. На колхозной лошади доставляли. Потом автобус дали.
     — Как колхоз назывался? Ой, не помню, то ли ГПУ, то ли "Авангард". , Нас за труд награждали похвальными грамотами, где их сейчас искать, и не знаю. В Ригу возили, в Ленинград. Нет, не надолго, по три дня давали, доить-то за нас некому. В Москву? И в нее возили, в театры разные… сейчас не возят. Тогда как ни плохо, а все радостно было. Кому чашку подарят, идешь ее получать, а тебя оркестром встречают. Тяжело было работать, но интересней, чем сейчас. Помню, и в ночь выходили. Управляющий придет и скажет: погода меняется, надо сено доложить в стога. И мы идем. В ночь сено стоговали и рожь в снопах — тоже в стога складывали. Снопы откуда? Так мы же ее и жали серпами. А потом уж дали жатку: она рожь порциями сбрасывает, а ты идешь за ней, снопы вяжешь…
     
     ЗА ЭТИМИ ВОСПОМИНАНИЯМИ большие — через толстые стекла очков — глаза Марии Игнатьевны подобрели, некоторая скованность ее пропала вовсе, щеки порозовели, появились жесты. Закон известный: в старости годы молодые вспоминаются радостно, там все было хорошо, весело, помнится лучшее, оно памятней. Тяжкое да плохое таится на дне памяти, не колыхнешь его, душа и не заболит. А духовой оркестр к чашке голубой копеечной да к похвальной грамоте — это радость памяти, светлое и теплое ее пятнышко. Эти ценности нельзя ни продать, ни обменять. И пусть они остаются там, в прошлом и греют наши осенне-зимние годы, как прошедшая любовь, и пусть нас за это не корят и не судят…
     — В 50-м году замуж выходила. Жених — Сергей Комаров, безобразовский. Как с ним жили, спрашиваешь? По-всякому. И хорошо, и плохо. Он выпивал, да (тут Мария Игнатьевна, как все русские вдовы, не стала осуждать покойного ни в чем). Вот это — и она постучала пальцем по столу — его дом. Он и пчеловодом работал, на косилке пшеницу и рожь убирал, а потом уж в Бабенках на сушилке. Он в восемьдесят пятом помер, чуток до пенсии не дожил.
     Да, на сельских кладбищах эту русскую беду деревенскую можно вычислить по датам на могильных крестах: редкий мужик дотянул до пенсионного возраста.
     Напомню сейчас ставшую банальной чью-то мысль о том, что жизнь каждого человека — это роман. Но будет ли каждый роман интересно читать другим? Может быть, каждый жизнью своей пишет роман о себе для себя, в единственном экземпляре? Или для отчета перед НИМ, Высшим Судией тобою написанного? Но романов мы нынче мало читаем, в библиотеки не ходим. Нам все больше сериалы предлагают, и мы их с интересом смотрим — чужую жизнь, разложенную по кадрам серий на двести. Целый год сопереживаем, да со своей сравниваем. И чем больше совпадений, тем удачнее сериал. Но сейчас сериалы все вывороченные по логике жизни, выворочены настолько, что диву даешься, понимают ли что-либо в литературе, в сценарном деле сочинители сериалов. Ни точки совпадений.
     Слушал Марию Игнатьевну, записывал за ней ее сериал, сопереживал (иначе не умею), потом, перебирая записи, и слагая этот очерк-рассказ, сопереживал снова, раскладывая по привычке фрагменты ее жизни на сценарные кинокадры:
     — Метель, сельская дорога, плохо одетая девчонка бьется со снегом, отбрасывая его лопатой на обочину;
     — Вот она же тащит березки к самолету на аэродроме;
     — Долбит ломом ледяной навоз у фермы;
     — Запрягает лошадь в сани, кидает в них лопатой комки смерзшегося навоза;
     — Везет навоз в поле и там скидывает его с саней;
     — Лето, она жнет серпом рожь и вяжет снопы;
     — В летнюю ночь стогует сено, подает снопы на укладку;
     — Под туш духового оркестра бережно принимает из рук краснорожего управляющего голубую чашку;
     — Опухшими от работы пальцами раздаивает первотелку;
     — Прилаживает к вымени коровы стаканы доильного аппарата, надевая их на соски;
     — Вот бродит молодая доярка с товарками по брусчатке рижской площади, глядит на стены крепости, в которые вбиты ядра из пушек Петра Первого;
     — У памятника Петру в Ленинграде;
     — В группе экскурсантов в зале Эрмитажа;
     — Смотрит, дивится красоте изящных искусств…
     — Еще не старой провожает мужа в последний путь…
     — Сидит старушкой, опершись на посох, на лавочке у дома с единственной оставшейся козой Алисой…
     
     МЕЛЬКАЮТ КАДРЫ, и сердце от них ноет. Вот такой не сочиненный жизненный сериал. Такой роман…
     — А свое хозяйство было, конечно?
     — А как же нет, коровы, быки даже, овцы, козы… Куры тоже…
     — Овец ваших и коз я помню. Вот тогда вы меня и заинтересовали. Я еще вас Козьей мамой назвал.
     — Чем же я тебя заинтересовала?
     — Выражением лица и позой хозяйки. Царственно как-то восседали на раме плуга, с посохом.
     — Это Кольки Аксенова плуг, он нам тем плугом огороды поднимал.
     — И где же вы скотину столь многочисленную держали?
     — Двор у нас позади дома был, крытый, конечно, там все и хоронилось. Да еще за двором — козлятник. А нынче он один только и остался. Для Алисы и двух ее козлят. Овец-то? Продавали. Татары приезжали и тут же забирали. Первое время они их живыми скупали, а потом прямо здесь начали резать, нам шкуры бросали, ноги, головы, требуху. А уж после-то и ноги, и головы, и кишки с требухой стали забирать. В речке прополощут и уехали. Что со шкурами делали? Сдавали в Подольск, там такая палатка была приемная. Мешки набьешь, на перевес и в Подольск. За шкуру давали три рубля или три с полтиной.
     — Как с пенсией управляюсь? Да как… сейчас вот прибавили, стало четыре сто. Племянники еду возят, кормят меня. А я их кормлю. Так вот и идет у нас, как своя семья. У меня для них молоко козье, яйца от двадцати курочек. Все им отдаю. Картошку они здесь в огороде сажают. Приезжают, мне чего-ничего, а привезут, у меня возьмут. А что надо, докупаю здесь, в деревне. Хорошо, что теперь в Безобразове палатка, а то, бывало, в Вороново не находишься.
     Палатку, а теперь уже и в магазин ее переделали, поставили здешние предприниматели. Покупателей хватает, летом деревня, в которой зимует домов пять, оживает — наезжают ставшие городскими наследники упокоившихся гвардейцев полей и ферм; дачники не все магазином брезгуют, таджиков-гостарбайтеров полно, многие из них тут и на зиму остаются, стройки кипят круглый год — дач в округе навалом.
     Вот и племянники Игнатьевны затевают дом новый ставить.
     — А козлятник не порушат?
     — Не, думаю, перенесут подале.
     Я усомнился про себя: такую домину, как терем бревенчатый, вряд ли можно перенести, разве что разобрать. Но этими сомнениями огорчать хозяйку не стал.
     
     ПРИГОТОВИЛ Я для Марии Игнатьевны два стандартных вопроса: самое тяжелое время в жизни и самый радостный день.
     — Самый тяжелый? — и ответила сразу, не задумываясь ни на секунду, потому что он тут был у нее всегда, на сердце этот ответ, мгновенно слетевший с уст. — Это когда отца убили на фронте.
     Она не сказала "погиб" или "когда похоронка пришла на отца", о ней потом, нет, тут же: "убили".
     — В Новополянье нам похоронку принесли. Мать кричала. Пятеро ведь нас осталось. Очень тяжело пришлось. В войну у нас двое умерли, Наташа и Ваня. Мама могилки сама копала, а мы их в гробочках несли.
     Кадры, смертные кадры, Господи! Сколько же их промелькнуло на экране жизни по Руси во все времена, сколько ж в Отечественную. А кому-то все войн мало!
     После этого нелегко было спрашивать о дне самом радостном и веселом. Но я задал этот вопрос.
     — Не было у меня ничего веселого, хорошего. Всю жизнь работа и забота…
     — А поездки?
     — Вот только что. А так не было у меня счастья. Ничего хорошего.
     Но я все пытался вывести ее на что-нибудь светлое, позитивное, как принято сейчас говорить.
     Да, вот приятное было: родник у нас забил с чистой водой. Сосед на него чемодан поставил — и бери студеную да сладкую. А потом чемодан кольцами бетонными заменил — пошла водица.
     А я опять с вопросом.
     — Как, спрашиваешь, жизнь прошла? Я свою жизнь не хвалю. Вот, может, в этом году племянники начнут дом новый строить, я ведь на них все перевела — и дом, и землю. Как построят, может, тогда и развеселюсь. Если разгляжу, что у них получится. Зрение у меня плюс тринадцать.
     Да и я бы взглянул на радость Марии Игнатьевны.
     Мудрые главные редакторы считают, что герой очерка должен быть интересен читателю либо необычными достижениями в труде, либо выдающимися деяниями, выделяться, одним словом, на общем фоне. А так — безнадега… И я нашел весомые аргументы в защиту моей героини. Да, она — героиня истинная. Пусть не дала ей война возможности выучиться, и после нее не пришлось большой грамотой овладеть, вступить в профессию знатную: на семью, на братьев-сестер с измальства ломила матери в подмогу. Звезд золотых в награду не получала, это правда, только грамотка под оркестр, да чашка голубая, да поездка на три дня в города союза. Трудового подвига, стало быть, не пришлось совершить. Но она с полным правом героиня, потому что ее подвиг нравственный, никаким документом не зафиксированный в книгах рекордов; и не одним рывком совершенный — и на тебе орден за высоки урожай свеклы там или надой, а подвиг долгий. Почти на всю жизнь растянувшийся: взять к себе и вырастить да в люди вывести осиротевших малых троих детей своей родной по отцу тетки, фактически двоюродных своих братьев и сестер, которых она почему-то называет племянниками. И без шума газетного, без кино— и телекамер, без огласки даже на местном радио, без всяких за то наград и пособий. Разве это не подвиг? А сколько подобных бескорыстных и никем не оцененных деяний совершено в российском селе?
     И я не собираюсь ни с кем дискутировать на эту тему. Для меня факт подвига Комаровой Марии Игнатьевны очевиден и я под ним подписываюсь!
     Но пора вроде бы и завершать нашу затянувшуюся беседу, вижу, притомилась хозяйка, обедать ей пора да отдыхать. Спрашиваю, который час. Она отвечает, что после обеда будет в пять часов сериал смотреть (вот сериалы, всех приковали!).
     — Погодите, сериал в шесть.
     — А я часы не перевожу. Не хочу и не люблю — привыкать, да отвыкать. Я хочу в своем времени жить…
     И ведет счет дням в одном, своем времени, и кажется мне, что она так и не перешла в новое время, все в прошлом живет.
     — А на родину не тянет, Мария Игнатьевна?
     — Хотела поехать, да куда ж от скотины денешься. Очень тянуло посмотреть. А потом, там все уж умерли.
     — А племянники у вас чьи? — опять спрашиваю, уточняю.
     — Это дети сестры моего отца-фронтовика. Отец и мать их умерли, когда Мишке было девять лет, Ленке пять, а Танюшке три года. Я их к себе забрала и вырастила. Я думала: выращу и разойдутся они от меня, кто куда. Кто к теще, кто к свекрови. А они вот до сих пор все тут. Вот, будут строиться…
     — Так, Мария Игнатьевна, — не утерпел я. — Если вы их вырастили, вы им мать и они ваши дети. Вот оно, ваше счастье!
     Она посмотрела на меня и улыбнулась на мою радостную реплику: нашел, мол, наконец, ответ на вопрос, с которым приставал.
     Ну и под конец:
     — А вы события в Южной Осетии по телевидению смотрели? Как вы…
     Я не успел договорить, как глаза ее вспыхнули гневом и ненавистью и она взорвалась криком:
     — В сорок первом в нашу войну страх был, а это опять! Сколько детей поубивало и народу! Этого Мишку грузина ихнего надо бы удушить, сволочь этакую!.. Они подличали, чтобы наша страна в такой конфликт залезла!
     И откуда только слова взялись!
     Да, гнев и ненависть к захватчикам, агрессорам не угас в нашем народе, он жив, он в его генетике. И это прекрасно знают все, кто пытается покуситься на наш покой, на нашу веру в мир и добро, на нашу землю. Так что, господа покусители, лучше не суйтесь. И не пытайтесь, и не надейтесь. Это говорю вам я словами простой русской крестьянки Марии Игнатьевны Комаровой, а ее голос — это голос народа.
     
Август 2008, деревня Безобразово Подольского района Московской области