До чего же быстро летит время — вот и приближается уже мой 70-летний юбилей, и к нему совсем недавно в издательстве "У Никитских ворот" вышла книга моих избранных стихов с изящными иллюстрациями молодой художницы Дарьи Грековой. Буду дарить друзьям с радостью, что нас всю жизнь объединяет чувство поэзии. А сегодня хочу поделиться с читателями стихами из моей новой книги.
БАЛАЛАЕЧКА
Виктору Бокову
Балалаечка — просто ящик.
Всего-навсего три струны.
Он обводит глазами сидящих
и стоящих вдоль клубной стены.
И распахнутый, и лукавый,
и нечаянный весь во всем,
он запел — и пахнуло лугами,
и дубравами, и овсом.
Пел и пел, с балалайкой слившийся,
замирая на вскрике "ой!",
и слова скорее не слышались,
а угадывались душой.
Растекались по жилам трели.
Были струны, как тетива,
были звуки, как будто стрелы,
в сердце бьющие домертва!
И частушечки, как чекушечки,
опьяняли лихой тоской,
девки, крючники и черкушники
их на ярмарке пели тверской.
Пели в Вологде, пели в Суздале,
пели в Муроме, и сейчас
пальцы с удалью да без устали
вдоль по грифу пустились в пляс!
Был он весь — родниковые струи,
перепутанный клевер волос!
Пел, покуда не смолкли струны,
будто сердце оборвалось.
И ладонями разразившиеся
люди встали. Не зал — гроза!
И глядели на зал российские,
очень разинские глаза!
Он их слушал, в цехах простоявших.
Люди пели, озарены…
Балалаечка — просто ящик!
Балалаечка — три струны!
ГВАРДИИ СОЛДАТ
В День Победы мир поет и пляшет.
А отец мой, гвардии солдат,
головой поникнув, вспомнил павших —
в этот день они с ним говорят.
Мой отец наедине с собою
слышит голоса однополчан.
До сих пор не вышел он из боя —
из того, что снится по ночам, —
но не так, как был на самом деле,
ту высотку он берет не так:
и друзья в атаке уцелели,
и подбит тот распроклятый танк.
Но когда под утро он проснется,
стихнут канонада, лязг и вой,
про себя отец мой ужаснется —
в целом взводе он один живой.
Не умеет жить отец вполсилы:
с той войны сознанье таково,
будто всякий раз судьба России
от него зависит одного.
БАБУШКИНЫ РАЗГОВОРЫ
Прости мне, бабушка, проказы,
непослушанье детских лет…
Услышал я твои наказы,
когда тебя уж с нами нет.
Хотела жизнью поделиться
она со мною, молодым.
Какие дни, какие лица —
увы! — растаяли, как дым!
С ней умерла какая повесть —
известно небесам одним,
ведь кланялись соседи в пояс,
когда входили в избу к ним.
Она учительницей стала
и от душевной простоты
гостям Некрасова читала
и тут же Надсона "Цветы".
Отдавшись грезам прихотливым,
она невестой шла в саду —
в своем тринадцатом, счастливом,
последнем мирном том году.
Ее отец — ямщик был бравый,
служил при станции, и он
однажды от земской управы
был в город Тулу отряжен.
Иван изрек на заседанье,
о стол ударив кулаком:
"Вы здесь на время господами,
а я останусь мужиком!"
Добился он всего, что надо.
Вернулся гордо он в уезд.
А фраза стала та крылатой —
и впрямь пророчество в ней есть!
В ее заветном разговоре
одна особенность была:
она страданием и горем
ни с кем делиться не могла.
И люди ведали едва ли,
как много вынесла она
и как детишек убивали
болезни, голод и война.
Среди войны и тяжких буден
слетали шутки с языка:
"Все перемелется, и будет
у нас не мука, а мука…"
Совала сверток на дорожку,
меня напутствуя во тьму:
"Встречают, помни, по одежке,
а провожают — по уму".
А я бежал от старых басен,
как мне казалось — от пустых.
Как был я глуп и безобразен! —
сегодня только лишь постиг.
О как без бабушки нам плохо! —
и льется речь ее из тьмы,
и возвращается эпоха,
откуда родом тоже мы.
И я в своей шалунье-дочке
черты прабабки узнаю,
и те же ей читаю строчки,
и те же песни ей пою.
Мы, как матрешки, все друг с другом,
и скреплены мы нитью той,
что именуют русским духом
и русской речью золотой!
РЯБИНА
В Москве на всю районную округу —
одна рябина под моим окном.
В её зелёной кроне вижу вьюгу,
пылающую ягодным огнём.
Она глядит в упор неугасимо,
как совесть милой родины моей,
как будто мать, наведавшая сына, —
и я дрожу, как грешник, перед ней:
за то, что нарушал её заветы,
за то, что не был твёрдым, как гранит…
Слаб человек, но всё ж частицу света,
завещанную родиной, хранит.
Прости меня, что был я недостоин
рябинового чистого огня,
но я в стихах был одинокий воин,
и есть одна отрада у меня:
пускай расстанусь с другом и с любимой,
но с вольным ветром постучит в стекло
родимая уральская рябина —
и станет на душе моей светло!
СВИДАНИЕ НА ВОЛХОНКЕ
"Любите живопись, поэты..."
Н.Заболоцкий
Давно ничего уж не ждал я от жизни,
и даже подумал я: "Все суета..." —
увидев, как двое, одетые в джинсы,
беспечно целуются возле моста.
Все это гормоны. В любовь я не верю.
В юдоли земной небеса не при чем.
А чудо меня ожидало за дверью,
которую еле сдвигаю плечом...
Старинная дверь и просторная зала.
На стуле с мольбертом сидит у окна
Она — нет, Она ничего не сказала,
но я все почувствовал сразу — Она!
Прелестница взгляд отвела от мольберта,
в глаза мне взглянула, и в этот же миг
я понял, что миг этот был предначертан
судьбою — и я на пороге возник!
Вошел — и ладонью прикрылся от света:
меня ослепило сиянье в глазах,
была она солнечным светом одета,
и шпилька сверкала в ее волосах.
А ветер июньский, полдневный из окон
ее обвевал, и, как скульптор, лепил
из белого платья фигуру, и локон
незримым дыханьем своим теребил.
Не ведаю, что она там рисовала,
но возле окна ее, невдалеке,
все та же влюбленная пара стояла:
она — в кринолине, а он — в сюртуке.
И, верно, семнадцатилетней Киприде
пришелся по нраву любовный сюжет.
В глазах не случайно я отблеск увидел,
случайно в старинную залу зашед.
Она мне навстречу привстала со стула.
"Я вас заждалась!" — прошептали уста.
Я, ручку целуя, нагнулся сутуло,
и тут мои губы коснулись... холста!
Я вздрогнул, очнулся и вышел из зала.
Служитель перстом погрозил мне: "Шалишь!
...Наутро принцесса моя улетала
в музей, в девятнадцатый век и Париж!
АЙСЕДОРА
О, как плясала Айседора!
То был не танец, не балет,
а свадьба грусти и задора,
листвы и птиц воздушный след.
В тунике легкой и короткой —
то ль из русалок, то ль из нимф.
Взвивались волосы короной
и образовывали нимб.
И, дух от плоти не отъемля,
полубезумна и боса,
скользила то с небес на землю,
то вновь с земли на небеса.
В любви и славе разуверясь,
мятежной веря красоте,
сжигала собственную ересь
в своем же собственном костре.
Была в движеньях совершенных
такая сила и судьба,
что муж — король машинок швейных —
в себе почувствовал раба.
Да, Зингер, ты еще прозреешь,
когда туда сбежит она,
где ждет искусства, а не зрелищ
новорожденная страна!
И, ощущая ее чары,
сев на сосновую скамью,
смотрел товарищ Луначарский
на гостью странную свою.
Бойцы глядели — не галдели,
как после чарки, не дыша,
и им в ее летящем теле
свободной виделась душа.
В притихшем зале Пролеткульта
казалось всем — она поет.
Какой фотограф или скульптор
отобразил ее полет?
Всем существом, движеньем каждым
она вычерчивала след
от граций Греции до граждан
гармонии грядущих лет.
И, чуя душу в ней родную,
лишаясь памяти и сил,
Есенин голову хмельную
к ногам босым ее
склонил!
ЗЕРКАЛА
(ЦДЛ — два зала)
В малом зале читали поэта —
Ходасевича был юбилей.
Нас собралось немного, и это
было вроде поминок, скорей.
А в большом маньерист куртуазно,
словно здесь гривуазный Версаль, —
юный фавн среди фурий соблазна
демонстрировал власть и печаль.
В малом зале сидели седые —
юбиляра постарше! — мужи,
но отсутствовали молодые —
их иные влекли миражи.
Юбиляр, я подумал при этом:
неужель ты на наших пирах
желторотым внушаешь поэтам
отвращение, злобу и страх?
Значит ты и сейчас на средине
рокового земного пути —
только лире по силам единой
времена воедино свести.
Наших дней не случайна примета —
вот таков литераторов дом:
в малом зале читали Поэта,
куртуазно резвились в большом.
Отхохмили они, оторжали
и с седыми смешались в фойе,
где вовсю зеркала отражали
серебристое имя Твое...
АЛЕКСЕЙ ЗАУРИХ
Мой рыжий друг Алеша Заурих —
твой лик в веснушках золотых.
Казалось, что в московских завихрях,
как сизари, летал твой стих.
Мы по Пречистенке бродили.
Москва — большой уютный двор.
Друг другу душу бередили
стихами — весь наш разговор!
Вдруг появилась из подъезда
принцесса тихого двора.
"Гляди-ка, Лёша, — вот невеста!"
А он по шее мне: "Сестра!"
С тех пор я в памяти нетленной
явленье чудное держу —
всю жизнь с Прекрасною Еленой
с особым трепетом дружу.
…Потом под вязом пили пиво
напротив Селезневских бань.
Я стих читал, а он лениво
из кружки пил и грыз тарань.
"Ну, как?" — спросил я еле слышно.
Он выпил: "Хорошо пошло…
Мы одинаково все пишем,
а это, брат, нехорошо…"
Потом в милицию попали —
нас в "обезьянник" завели.
Чесал я репу: "Ёлы-палы!.."
Он огрызнулся: "Не скули!"
Пошел он первым к лейтенанту
на предварительный допрос.
"Пятнадцать суток арестанту!" —
тут я расстроился всерьёз…
Но неожиданно спасенье
пришло: "Решетку отвори!
Вали отседова, Есенин,
и Маяковского бери!"
"Что было?" — я пытал Алешу,
а он молчал — ну хоть убей! —
и, на траве весенней лежа,
глядел на стаю голубей.
"Я дал им бланк для выступлений,
там отзыв был: "Спасибо вам:
согрели душу, как Есенин —
и стало легче жить всем нам!"
"А ну, поэт, прочти нам тоже!" —
сказал дежурный лейтенант…
Потом: "Мурашки аж по коже…
Видать, действительно талант!"
Дежурный взял его за плечи:
"Что ж, обойдемся мы без мер,
но только с выпивкой полегче:
Есенин — яркий вам пример!"
И вот мы вышли на свободу,
а за свободу выпить что?! —
неужто, будем пить мы воду?
И заказали мы по сто!
Стоим в буфете, в ЦДЛе —
а Марь Иванна не дает:
"Вы что, мальчишки, в самом деле?!" —
и вместо водки слёзы льёт…
И по Пречистенке лучистой
идем мы, трезвые вполне,
и Заурих в манере чистой
свои стихи читает мне:
"И Пречистенка, боль затая,
глянет вслед — колокольная, старая,
светлоокая,
школьная,
талая,
трудовая, родная — моя…"
САША ТИХОМИРОВ
Саша Тихомиров тихо в мире жил,
потому что вырос в тишине Арбата:
тихо улыбался, громко не тужил,
и его любили шумные ребята.
Саша Тихомиров в тихом мире жил:
вроде горожанин, а любил деревню,
где звенели звёзды, мотылек кружил
и листвой шептались с птицами деревья.
Мало жил, но в жизни многое успел:
посадил он дерево, породил сынишку,
и, пускай негромко, песню свою спел,
и одну хорошую выпустил он книжку.
Крепко руку жал он, не носил часов,
дверь в метро придерживал — помнил о прохожем.
Был высок он ростом, чтоб поверх голов
видеть далеко, не думать о расхожем.
В тихом Переделкине был он старожил.
Летом жил в Тарусе, над самой Окою.
Церкву реставрировал, ночью сторожил —
знать, душа стремилась к вечному покою.
Не к покою кладбищ — нет, он жизнь любил —
к вольному покою — как у Левитана…
Чтобы свист разбойный слух не оскорбил,
чтоб душа, как птица, над землёй витала.
…Но гремят о рельсы ночью поезда,
мирную окрестность свистом оглашая.
Саша в этой гонке, видно, опоздал —
пронеслась грохочуще мимо жизнь чужая!
Так любить давайте не себя, а свет!
Да не сотворим мы в суете кумиров!
Двери придержите, помните — вослед,
может быть, проходит Саша Тихомиров…
ТАЙНА
Памяти Вячеслава Терентьева
Осталось тайной утреннее счастье
бежать по лугу и ромашки мять.
Жил без отца ты, парень коренастый,
и вот теперь осиротела мать.
Осталась тайной вспыхнувшая Вера,
что ты судьбе своей сам господин.
Ты по-французски нам читал Превера,
но на Рембо ты больше походил.
Осталась тайной светлая Надежда,
что Слава — это имя и судьба,
и мысли прозорливости нездешней
ворочались под выпуклостью лба.
Осталось тайной — встретился с Любовью
ты на непредсказуемом пути?
И не она ль глядит теперь по-вдовьи,
прижав ребенка твоего к груди?
Осталось тайной — жил ты бесприютно
иль был тебе уютом свет звезды?
Твои стихи читаю, и подспудно
я думаю, что жив остался ты!
|
|