Виктор Пронин __ ДВЕРЬ В СЕБЯ
Московский литератор
 № 13, июнь, 2013 г. Главная | Архив | Обратная связь 



Виктор Пронин
ДВЕРЬ В СЕБЯ


      
      Случилось так, что Геннадий Георгиевич в своей жизни любил до обидного мало. И настоящей любви, так сказать, в полном смысле слова, тоже у него было гораздо меньше, чем ему хотелось. И любимых вещей, занятий, людей у него тоже почти не было. И не потому, что Геннадий Георгиевич был столь уж несчастен, вовсе нет, он просто был таким, как все мы. Да-да, у всех у нас любви в жизни оказывается куда меньше того, на что мы способны. Я, например, вполне мог полюбить Канарские острова, говорят, там неплохо, мне могла понравиться гора Фудзияма, на фотографиях она выглядит весьма соблазнительно, а сколько прекрасного у меня могло произойти с той стройной темноволосой девушкой, которую я встречал в коридорах нашего института, но так и не приблизился к ней, она осталась от меня на таком же расстоянии, как и священная гора Фудзияма. А сколько разных умений могло бы меня увлечь! И вместо того чтобы сидеть взаперти в подмосковной Малеевке и отстукивать на машинке этот рассказ, я мог бы бороздить океанские просторы, спускаться в пещеры, а в пирамидах я бы вдыхал воздух, которым дышали божественные фараоны три тысячи лет назад...
      Но речь не обо мне. Речь о Геннадии Георгиевиче. Он любил умываться по утрам до пояса, а потом, не торопясь, покряхтывая и постанывая, растираться свежим полотенцем — мохнатым, жестковатым, теплым. Это был едва ли не единственный его каприз — свежее полотенце к утреннему умыванию. Поначалу его жена Соня пыталась жульничать, подсовывая ему вчерашнее полотенце, но Геннадий Георгиевич быстро ее раскусил, обиделся, обижаться он умел, делал это со вкусом, церемонно обставляя многими сопутствующими обстоятельствами — задерживался на работе, ложился спать голодным, молчал угнетенно и обиду свою забывать не торопился. Соня, помаявшись раз-другой, благоразумно решила, что куда проще прополоскать полотенце и вывесить его на балконе, чем неделями ублажать разобиженного супруга.
      Среди других радостей, в которых Геннадий Георгиевич себе не отказывал, была чашка паршивого кофе в соседнем гастрономе — ему нравилось независимо и отрешенно постоять в одиночестве у высокого столика с мраморной столешницей, — мимолетная встреча с незнакомой девушкой по дороге на работу, четвертая страница газеты, которую он прочитывал уже за своим столом. До некоторых пор он баловал себя двумя стаканами сухого вина — один в обеденный перерыв, другой — после работы. Но сухое вино перестали продавать в разлив и не в разлив тоже. Проявив гражданское мужество и зрелость, Геннадий Георгиевич смирился.
      Последний раз плеснув холодной водой под мышки, Геннадий Георгиевич ойкнул, откинул с лица мокрые волосы, подошел к зеркалу. И сразу огорчился. Лучше бы не подходил. Из деревянной рамы на него смотрел сорокалетний мужчина с обвисшим брюшком, покатыми плечами и с физиономией весьма невыразительной. Он вздохнул, втянул живот, повернулся в профиль — вроде ничего, но долго держать живот втянутым было неудобно, он расслабился, уже безутешно смотрел на свою подпорченную жизнью фигуру... И вдруг лицо его напряглось, взгляд стал острым, Геннадий Георгиевич побледнел. В слабом свете коридорной лампочки он увидел, что у него через всю грудь, от левого плеча вниз, идут несколько красноватых полос. Да, совсем свежие царапины, будто какой-то зверь мощной лапой сквозь одежду провел по его груди.
      И Геннадий Георгиевич все вспомнил. И уже не замечал яркого солнца на утренних занавесках, не ощутил запаха жареной колбасы из кухни, не слышал утренних бодрящих песен из репродуктора. "Кудрявая, что ж ты не рада веселому пенью гудка?" — вопрошала певица, и охваченные ликованием мужчины подхватывали. А Геннадий Георгиевич стоял с полотенцем в руках, неотрывно глядя на дверь, ведущую на лестничную площадку. Медленно, с опаской Геннадий Георгиевич подошел к ней поближе, осторожно коснулся рукой, провел пальцами по ее шершавой поверхности, отколупнул ногтем чешуйку краски. Дверь как дверь... Но он отошел пятясь, словно боясь повернуться к ней спиной, словно ожидая от нее каких-то действий...
      В этой квартире Геннадий Георгиевич жил совсем недавно, меньше месяца — он поменял свою двухкомнатную квартиру на трехкомнатную. Разговорился в гастрономе с каким-то тощим человеком, пожилым, в шляпе, с портфелем, вместе вышли, оказалось, что им идти в одну сторону. По дороге выяснилось, что Геннадию Георгиевичу тесновато в двухкомнатной на двадцати семи метрах, а его новому знакомому с женой слишком уж свободно на тридцати пяти метрах. Через неделю сговорились поменяться. Единственное, что настораживало Геннадия Георгиевича, — это настойчивость обменщика — тот даже доплаты не требовал. Но он прикинул, что район остался тот же, был третий этаж — стал второй, окна выходили во двор и на улицу... Нет, не обнаружил Геннадий Георгиевич никакого подвоха и согласился.
      Но подвох, как оказалось, был. Был подвох. И тощий человек знал о нем, поскольку после обмена как в воду канул. Не позвонил, не появился и сам на телефонные звонки не отвечал.
      — Доброе утро, папаня! — бодро сказал сын, веснушчатый десятиклассник Вова, появляясь из своей комнаты.
      — Привет, — тускло ответил Геннадий Георгиевич, не сводя глаз с двери.
      — Ты что это? — обернулся Вова. — У тебя все в порядке?
      — Будь здоров.
      — Постараюсь. — Вовка пожал плечами, пощелкал замками и вышел. И за те две-три секунды Геннадий Георгиевич успел заметить, что за дверью никого нет, что площадка освещена солнцем и потому кажется особенно грязной, успел заметить даже, что у соседней двери, как обычно, нагадил Максим — болонка с верхнего этажа, значит, опять будет скандал.
      Геннадий Георгиевич подошел к двери. Ничего необычного он не заметил. Многократно выкрашенная поверхность, врезанный замок, дыра для глазка... Геннадий Георгиевич осторожно протер глазок полотенцем и, приподнявшись на цыпочки, выглянул на площадку. Никаких перемен. Солнечный квадрат на несвежем бетонном полу, лужа у двери напротив, пустая бутылка в углу... Геннадий Георгиевич несколько успокоился, но окончательно его настороженность не прошла. Все еще терзаемый тяжкими мыслями, он вошел в комнату, бросил полотенце на стул, взял рубашку...
      — Что это у тебя, Гена?! — воскликнула Соня. — Кто тебя так поцарапал?
      — Тигр, — ответил Геннадий Георгиевич.
      — Какой тигр? Откуда?!
      — Тигр-людоед, — ответил Геннадий Георгиевич, проходя к окну. Внизу он увидел Вовку. Тот шел, помахивая сумкой на длинном ремне. — Эй! Вовка! — крикнул Геннадий Георгиевич, и собственный голос показался ему каким-то сдавленным. — Ты не опаздываешь?
      — Большой привет, папаня!
      Услышав ответ сына, увидев его знакомую улыбочку, пружинистую походку баскетболиста, Геннадий Георгиевич отошел от окна, сел к столу, невидяще уставившись в сковородку с жареной колбасой. Вопрос жены вывел его из оцепенения.
      — Может быть, ты все-таки скажешь, кто тебя поцарапал? — спросила она. Геннадий Георгиевич уловил только смысл, не заметив ни ехидства в ее голосе, ни напряженности, которая обычно предшествовала скандалу.
      — Разве я не говорил? Тигр.
      — А может, тигрица?
      — Тигрица? — озадаченно переспросил Геннадий Георгиевич. — Может быть, и тигрица. Да, скорее всего, это была тигрица... Хотя какое это имеет значение...
      — Да! Конечно! Какое это имеет значение... — И Соня уткнулась в кухонное полотенце.
      Обычно в таких случаях Геннадий Георгиевич начинал приводить оправдательные доводы, прижимал ладони к груди, каялся, и через пять-десять минут мир восстанавливался. Но сегодня ему не хотелось утешать жену. Сегодня для него не имели значения ее слезы, обиды, подозрения... Поняв, что муж не собирается оправдываться, Соня, рыдая, выбежала на кухню.
      Геннадий Георгиевич придвинул к себе телефон, медленно набрал номер бывшего хозяина квартиры, даже не надеясь, что кто-то поднимет трубку, — до сих пор все его попытки связаться с ним не увенчались успехом. Но в трубке щелкнуло, и он услышал знакомый голос.
      — Алло? — В этом голосе было примерно равное количество настороженности и любопытства.
      — Здравствуйте, — сказал Геннадий Георгиевич. — Это я, ваш обменщик. Узнаете?
      — Как же, как же... Очень приятно, — зачастил голос. Теперь в нем оставалась только настороженность. — Надеюсь, у вас все в порядке, надеюсь, вы живы и здоровы?
      — Пока жив, почти здоров... Вы понимаете, о чем я говорю?
      — Как же, как же... — и ответил, и не ответил собеседник.
      — Никак вот не мог с вами связаться...
      — Знаете, я в отпуске был, отдыхал, в себя приходил...
      — После чего в себя приходили? — жестко спросил Геннадий Георгиевич.
      — Ну как же, переезд, хлопоты, мебель, узлы...
      — У меня к вам вопрос... Как понимать... Квартира ваша новая, по нынешним стандартам, потолки два с половиной метра, двери, конечно, картонные, пустотелые... Кроме одной. Входной. Той, которая с площадки. Где вы ее взяли?
      — Знаете, я ничего в той квартире не делал. Я ведь тоже поменялся... Прожил в ней совсем недолго... Как только въехал и сразу же... Ну, вскоре...
      — На третий день? — подсказал Геннадий Георгиевич.
      — На четвертый, — поправил собеседник. — На четвертый день мы с женой переселились на дачу.
      — А где вы побывали на четвертый день? После чего вы съехали с квартиры? Ну мы же знаем, о чем говорим. Где вы были?
      — На Луне, — тихо ответил человек.
      — Долго?
      — Как обычно... До конца рабочего дня. А вы?
      Не отвечая, Геннадий Георгиевич положил трубку. На кухне все еще всхлипывала жена, из крана бежала вода, под ногами путался и орал голодный кот. Геннадий Георгиевич взял приготовленный с вечера портфель, накинул пиджак, подошел к окну. Оглянувшись, убедился, что никто за ним не наблюдает. Откинул шпингалет, осторожно надавил на раму. Она открылась почти бесшумно — Геннадий Георгиевич еще несколько дней назад смазал петли подсолнечным маслом. Дальше пошло проще — он отодвинул штору, открыл вторую половинку окна и выглянул. Во дворе никого не было. Примерившись, он бросил портфель вниз, стараясь попасть на чахлую клумбу. Не колеблясь больше, взобрался обеими ногами на подоконник, потом сел на него, свесив ноги наружу, посмотрел вниз. Геннадий Георгиевич прыгал из этого окна не то седьмой, не то девятый раз и уже начинал привыкать. Еще раз обернувшись, чтобы посмотреть, не забыл ли чего, он увидел жену. Соня стояла в дверях, и ее мокрые от слез глаза были полны ужаса.
      — Гена... — тихо проговорила она. — Гена... Что с тобой? Куда ты? Зачем? Ты решил покончить с собой? Из-за нее... Из-за этой тигрицы?
      — Да какая, к черту, тигрица! — в сердцах сказал Геннадий Георгиевич. — Портфель выронил... Как бы не взял кто...
      — Господи! — всплеснула руками Соня. — Да принесу я тебе этот несчастный портфель! — И она метнулась по коридору к выходу.
      Геннадию Георгиевичу ничего не оставалось, как вернуться в комнату. Но из окна он внимательно следил за Соней. Вот она подняла с клумбы его портфель и быстро вошла в подъезд. Ничего необычного в ее поведении Геннадий Георгиевич не заметил. На лестнице раздались шаги. Соня вошла, закрыла за собой дверь. Щелкнул замок. В последний момент Геннадий Георгиевич с болезненным интересом успел бросить взгляд на площадку. Пыльный солнечный луч, лужа у двери, появилась, правда, розовая нога от куклы...
      До начала работы оставалось двадцать минут. Он опаздывал. Вот если бы удалось спрыгнуть с подоконника, он уже стоял бы в гастрономе напротив, пил бы кофе и поджидал, когда в конце квартала покажется девушка в голубом платье. Он бы двинулся ей навстречу, прошел мимо нее, втянув живот, и направился к своей конторе. Контора эта называлась... Впрочем, название было настолько длинное и запутанное, что проще сказать, чем занимались в этой конторе. Так будет проще и короче. Контора следила за качеством продукции, которую выпускали местные предприятия. Но поскольку в городе, кроме детских купальных костюмов, гвоздей, кабачковой игры и баллистических ракет, ничего не выпускали, работы у Геннадия Георгиевича было немного. И опять же у него всегда находился повод уйти с работы, якобы на проверку качества — все ли со стабилизатором в порядке, не кривые ли гвозди идут на конвейере, соблюдаются ли расцветка и размер детских трусиков, достаточно ли мелко искрошены кабачки для икры...
      — Вот, — сказала Соня, протягивая портфель. — Возьми.
      — Спасибо, дорогая.
      — Только не делай так больше, — попросила она.
      — Хорошо, дорогая, — смиренно ответил Геннадий Георгиевич. Лоб его покрывала испарина, руки дрожали, и он никак не мог заставить себя шагнуть к двери — все ждал, когда Соня уйдет на кухню, а она, чувствуя себя в чем-то виноватой, хотела проводить его до двери, с любовью поцеловать на прощание, улыбнуться со всей доступной ей теплотой.
      Лицо Геннадия Георгиевича было серым от волнения, страха, от того чувства неизвестности, которое охватило его. Он шагнул к двери, как шагает к люку парашютист перед первым прыжком. Одной рукой взялся за ручку, второй прижал портфель к груди, словно защищаясь от непонятной опасности. Еще раз бросив на жену попрощальный взгляд, он и в самом деле прощался с нею навсегда, нажал на ручку, замок щелкнул, дверь начала медленно открываться. На площадке он не заметил ничего необычного. Нога от куклы, лужа у двери, солнечный квадрат на полу. Сквозь раскрытую дверь была видна Соня, она улыбалась и махала рукой. Он набрал в грудь воздуха, зажмурился и захлопнул дверь. Раздался знакомый щелчок замка. А едва открыв глаза, Геннадий Георгиевич увидел, что противник сидит в противоположном углу, откинувшись на канаты.
      — Сейчас ты его доконаешь, — сказал тренер, обмахивая Геннадия Георгиевича полотенцем. — Он уже готов.
      — Знаю, — хрипло ответил Геннадий Георгиевич.
      — Тебе нужно беречь силы, понял? У него нет печенки, селезенки, ничего нет, у него внутри одни легкие, понял? Тебя спасет только нокаут.
      — Знаю.
      — Он до тебя так ни разу и не дотянулся. По очкам ты его уже задавил.
      — Знаю, — повторил Геннадий Георгиевич и с тоской подумал о том, что опять придется звонить на работу и отпрашиваться на консервный завод. И так уже не верят, а если...
      Резко ударил гонг. Геннадий Георгиевич легко вскочил со своего стульчика. Руки он поднял к лицу, корпус наклонил вперед, стал чуть боком. От него не ускользнуло то, с каким усилием поднялся этот дылда. Встретившись с ним взглядом, Геннадий Георгиевич понял, что тот боится. Интересно, сколько мне сейчас лет, подумал он почти безразлично. Лет двадцать, наверно, не больше. А этому дылде лет на семь-восемь больше, это уж точно. Какой-то он весь измордованный, я, кажется, ничего поработал... Но и у меня, наверно, тот еще видик... Интересно, он тоже из какой-то двери выскочил или настоящий боксер? Ну да ладно...
      И Геннадий Георгиевич пошел на сближение. Дылда увернулся раз, другой, третий. Его отчаявшиеся глаза словно молили о пощаде, тяжелые перчатки оттягивали руки вниз, и он с трудом держал их на уровне груди. Геннадий Георгиевич метнул вперед левую, дылда уклонился, и в ту же долю секунды правая рука Геннадия Георгиевича словно бы сама по себе рванулась вперед и достала потный, горячий, свежевыбритый подбородок дылды. Тот повернулся, крутанулся в воздухе и упал. Геннадий Георгиевич поплелся в свой угол. Руки его висели вдоль тела, начинала болеть ссадина под глазом. Смахнув тяжелой перчаткой пот с глаз, он нашел взглядом на табло часы — рабочий день заканчивался.
      Он пришел позже обычного, но, даже поднявшись на свой этаж, не торопился звонить. Поддал розовую ногу от куклы, сбросил ее на первый этаж. Постоял, прислонившись к двери, и наконец нажал кнопку звонка.
      — Что с тобой, папаня? — вскричал Вовка.
      — Ничего... Все нормально. — Геннадий Георгиевич заплетающейся походкой двинулся к ванной. На ходу он выронил портфель, снял и тоже уронил на пол пиджак. — Мне удалось свалить его в самом конце... Раньше ничего не получалось...
      — Что не получалось?
      — Понимаешь, Вовка, у этого человека внутри одни легкие и больше ничего. Он дышит, как паровоз...
      Геннадий Георгиевич остановился перед зеркалом, не решаясь поднять глаза; когда он все-таки взглянул на себя, то увидел смертельно уставшего человека, которого узнал только по галстуку. Это был он, Геннадий Георгиевич, инженер по качеству. Под глазом у него красовался свежий пластырь, бровь залита йодом, нос распух...
      — Так, — протянул Геннадий Георгиевич, открывая краны в ванной. — Так... Похоже на то, что я еще неплохо отделался...
      Немного придя в себя, надев халат с поясом, он вошел в комнату и сразу увидел, что окно, через которое сегодня утром надеялся выбраться наружу, забрано толстыми железными прутьями, а его жена Соня стоит тут же с кисточкой в руках и красит прутья белой масляной краской.
      — Как это понимать? — спросил Геннадий Георгиевич, хотя сразу все понял.
      — Видишь ли, Гена... Мне показалось, что так будет лучше... Я боюсь за тебя, Гена!
      — Я тоже, — ответил Геннадий Георгиевич. Потом, помолчав, спросил: — Скажи, Соня... Ты мечтала когда-нибудь о чем-то таком... недоступном... несбыточном?
      — Вот еще! — Соня даже обиделась и фыркнула, как кошка, наткнувшаяся на что-то неприятное.
      — Ну, может быть, ты хотела выйти замуж за красивого белокурого молодого человека, который бы писал тебе стихи, носил на руках, шептал на ушко нежные слова... А?
      — Таких не бывает, — вздохнула Соня, опускаясь на диван перед телевизором.
      — Значит, мечтала. — По молчанию Сони Геннадий Георгиевич догадался, что она согласилась с его выводом. — А вот ты думала побывать где-нибудь... на Канарских островах, например, или на горе Фудзияма?
      — На Черное море я бы не прочь съездить, — рассудительно сказала Соня. — Куда-нибудь в район Пицунды... Там, говорят, на местном базаре продают потрясающую аджику.
      — Аджика — это хорошо, — тихо проговорил Геннадий Георгиевич. — А я вот сейчас вспомнил... Где-то в пятом классе мне взбрела в голову блажь стать боксером, и не просто боксером, а прямо-таки международного класса!
      — Представляю! — хмыкнула Соня.
      — Меня парень один из нашего класса поколачивал... Витька Журин. Чем-то я ему не нравился, что-то его раздражало во мне... Хотя я его понимал — вот что Витьку бесило. Я его понимал. Этого никто не простит, это не прощается...
      Геннадий Георгиевич прошелся по комнате, потрогал пластырь под глазом, осторожно коснулся рассеченной брови, попытался подвигать носом — боль все еще чувствовалась.
      — А я балериной хотела стать, — неожиданно сказала Соня, словно признаваясь в чем-то постыдном. — Но мне сказали, что я не подхожу. У меня ноги толстые, — добавила она с конфузливой улыбкой.
      — Да, маленько есть, — согласился Геннадий Георгиевич и вышел на балкон. Там, с высоты второго этажа, он увидел, в общем-то, обычную картину — сновали прохожие, проносились машины, на троллейбусной остановке толпился народ, невдалеке стояли табачный и газетный киоски. Геннадий Георгиевич смотрел на все это как на совершенно уже недоступное, чего не ценил и чего теперь был лишен начисто и навсегда. Он подумал о том, какая странная штука жизнь, колдовская какая-то, с фокусами... Возьмет да и исполнит какую-нибудь позабытую мечту, а мы уж и не знаем, что с ней делать, с мечтой-то, хлопоты одни с ней и беспокойство...
      — Гена! — услышал он крик Сони. — Иди ужинать!
      — Иду, — ответил про себя Геннадий Георгиевич и вошел с балкона в квартиру.
      А когда на следующее утро за ним захлопнулась входная дверь, он тут же оглох от рева тысяч глоток. В нескольких метрах от себя он увидел громадного, черного, в кровавых подтеках быка. Геннадий Георгиевич закрылся портфелем, а когда отвел его в сторону, бык был под портфелем, и Геннадий Георгиевич без удивления осознал, что никакой это не портфель, что в руке его алая мулета. А бык уже разворачивался, и песок взвихривался под его копытами, и испанское солнце все заливало безжалостным светом, и сквозь тонкую подошву кожаной туфли тореадора чувствовался жар песка. "Если меня сегодня не принесут домой с распоротым животом, то мне крупно повезет", — подумал Геннадий Георгиевич, выкидывая вперед руку со шпагой. Он вобрал живот, встал на цыпочки, вытянулся в струнку. Удар должен был получиться — острие шпаги плясало где-то на уровне загривка быка, как раз напротив той единственной точки, куда шпага может войти по самую рукоять, куда она должна войти, если, конечно, он хочет остаться в живых.
      — Что это у тебя? — спросила Соня, вынимая вечером из его портфеля окровавленные бычьи уши.
      — Да вот... наградили за хорошую работу, — смутился Геннадий Георгиевич.
      — Ушами?!
      — Там кончик хвоста еще должен быть.
      — В гастрономе, что ли, взял? — допытывалась Соня.
      — А где же еще...
      — Взял бы больше! Не сообразил?
      — Кончились. Как раз передо мной и кончились...
      Геннадий Георгиевич долго не мог заснуть: перед ним до сих пор метался черный бык с налитыми кровью глазами, он слышал его храп, чувствовал запах стойла, мощные рога проносились в нескольких сантиметрах от его живота. Он проснулся, едва начало светать, и с удивлением понял, что с нетерпением ждет утра. Встал раньше обычного, тщательно побрился, умылся, у зеркала с удовлетворением отметил, что живот стал меньше, уже не было надобности втягивать его. Геннадий Георгиевич наскоро позавтракал, поцеловал Соню в щеку, к двери шел быстро и решительно. Но, прежде чем открыть ее, набрал воздуха в грудь, сжался не то от дурного, не то от счастливого предчувствия и вышел.
      Шумел в темных ветвях ветер, низкие тучи проносились над самой головой, оставляя на верхушках деревьев клочья тумана. Совсем рядом громко закричала птица. В кустах мелькали какие-то тени — не то согнувшиеся люди, не то поднявшиеся на задние лапы звери. Только шуршание листвы у них под ногами и нарушало тишину. Иногда существа оглядывались, и Геннадий Георгиевич видел сверкающие в фиолетовых сумерках белки глаз.
      "Только этого не хватало", — подумал он, зябко поеживаясь...
      Через несколько лет, выйдя однажды на площадку, Геннадий Георгиевич не увидел ничего, кроме лужи у соседней двери, пыльных ступенек и неизменной пустой бутылки возле батареи парового отопления. Он был обескуражен, ему показалось, что его попросту ограбили. Геннадий Георгиевич уже привык к неожиданной, полной опасности жизни, он побывал на всех материках, едва ли не на всех планетах, сразился со всеми, с кем только мог сразиться, и почти всегда выходил победителем, он любил всех, кого ему хотелось любить, и был счастлив. И вдруг...
      Боясь поверить в самое страшное, Геннадий Георгиевич позвонил в дверь. Соня открыла, спросила, не забыл ли он чего, он ответил, что да, забыл, вернулся в квартиру, пошарил в карманах пиджака, оставшегося на вешалке, и снова вышел. Щелкнул замок за его спиной, и... И ничего не произошло...
      Геннадий Георгиевич невольно сел на грязную ступеньку с таким чувством, как будто его настигла самая большая беда из всех пережитых им за последние годы. Он привык к неожиданностям, привык смотреть смерти в лицо, научился оценивать обстоятельства, а коварные преступления, которые он раскрыл, приучили его к чуткому мышлению. Поднявшись со ступеньки, он снова позвонил в дверь. Соня была обеспокоена, если не испугана, но в лице ее проступала решимость и даже какая-то... В общем, еще что-то было в ее лице, твердое и непреклонное, чувствовалась готовность стоять до конца.
      — Что ты сделала с нашей квартирой? — спросил Геннадий Георгиевич — худощавый седой человек с лицом, покрытым загаром не только испанских плоскогорий и Канарских островов. В лицо Геннадия Георгиевича въелся загар пустынь Марса и Меркурия. И его счастье, что на Земле было всего несколько человек, которые смогли бы догадаться, откуда у него такой необыкновенный загар, откуда у него столь жесткий и пристальный взгляд. Но, на счастье, Геннадий Георгиевич ни разу не встретил ни одного из этих людей. Да он и не мог встретить, поскольку их и приходилось-то один-два на континент. В Европе Геннадий Георгиевич был единственным запредельным путешественником.
      — Что ты сделала с нашей квартирой? — повторил он спокойно и холодно.
      — А что? — Голос Сони дрогнул. — Ничего... Ты, Гена, меня извини, но последнее время я заметила, что ты... Что у тебя есть другая жизнь, наверно, другая женщина... Это началось давно, Вовка еще в школе учился, когда ты однажды... Ты однажды пришел исцарапанный... Ты назвал ее тигрицей. С тех пор все и началось...
      — Что ты сделала с нашей квартирой?
      — Знаешь... Может случиться всякое... Я переписала ее на свое имя. Поговорила в домоуправлении, поделилась опасениями... Они пошли мне навстречу. Теперь основной квартиросъемщик — я.
      — Давно?
      — Вчера мне подписали последние бумажки.
      Геннадий Георгиевич с душераздирающим стоном прислонился спиной к стене, прижался затылком к замусоленным обоям.
      — Я пошла, — сказала Соня. — У меня там очередь за кефиром. Как бы не пропустить. — И она бездумно и легко выпорхнула за дверь. Геннадий Георгиевич, натренированный до умопомрачительной молниеносности, бросился к двери и выглянул на площадку. Сони там не было. "Уже, наверно, в Большом театре кренделя выписывает... Балерина!" Две скупых мужских слезы скатились по его обожженным марсианским солнцем щекам.
      Но Геннадий Георгиевич ошибался. Не попала Соня в Большой театр, не танцевала она там, не потрясала публику умопомрачительными па. Он догадался об этом вечером, когда Соня открыла свою хозяйственную сумку и со смущенной улыбкой положила на стол целлофановый пакетик с аджикой.